Любовные драмы
"Любовные лихорадки" Тургенева
В издательстве "Вече" вышли две новые книги Николая Шахмагонова "Любовные драмы Русских писателей" и "Любовные драмы Русских поэтов". Представляем читателям очерк из первой книги.
Существует мнение, будто для того, чтобы узнать, счастливую ли жизнь прожил писатель, нужно внимательно и вдумчиво прочитать его книги, особенно, касающиеся высочайшего на свете чувства – чувства любви. И особенно первой любви, наверное, каждым из нас вспоминаемой с особым трепетом. В отношении замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева можно с уверенностью сказать, что это действительно так.
Первая любовь в повести и в жизни
Существует мнение, будто для того, чтобы узнать, счастливую ли жизнь прожил писатель, нужно внимательно и вдумчиво прочитать его книги, особенно, касающиеся высочайшего на свете чувства – чувства любви. И особенно первой любви, наверное, каждым из нас вспоминаемой с особым трепетом. В отношении замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева можно с уверенностью сказать, что это действительно так.
Вспомним его повесть «Первая любовь». С каким пронзительным откровением написана она! Как автор заставляет нас сопереживать своему герою! Безусловно, написать такое, не испытав самому, трудно.
Давайте обратим внимание на эти строки:
«О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви, – где вы, где вы?»
Кому посвящены эти строки из повести «Первая любовь»?
Так и хочется воскликнуть вслед за Генрихом Гейне: «Где вы, сладкие томленья, робость юного осла!»
Наверное, состояние, которое вызывает первая любовь, в чём-то общее для всех. Так кому же посвящены Тургеневым вышеприведённые строки?
Не будем спешить с ответом. Пойдём дальше. Вот какие чувства переполняют героя повести после встречи с возлюбленной:
«…Я присел на стул и долго сидел как очарованный. То, что я ощущал, было так ново и так сладко... Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь, медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то внутренно холодел при мысли, что я влюблён, что вот она, вот эта любовь. Лицо Зинаиды тихо плыло передо мною во мраке – плыло и не проплывало; губы её всё так же загадочно улыбались, глаза глядели на меня немного сбоку, вопросительно, задумчиво и нежно... как в то мгновение, когда я расстался с ней. Наконец я встал, на цыпочках подошёл к своей постели и осторожно, не раздеваясь, положил голову на подушку, как бы страшась резким движением потревожить то, чем я был переполнен...»
Так кто же она?
Первая любовь, которая и породила любовные лихорадки , озарила Ивана Тургенева в 14 лет. А влюблён он был в дочь графини Шаховской Екатерину, юную поэтессу. Имение Шаховских было рядом с Подмосковным имением Тургеневых. В то время Екатерине было 18 лет. В своей повести Тургенев несколько увеличил возраст героев, вероятно, потому что, по его мнению, читателям всё же трудно воспринимать всерьёз влюблённость четырнадцатилетнего отрока. А между тем, первая любовь Тургенева была на самом деле столь сильной, что возраст не имел серьёзного значения, во всяком случае, для него. Ну а что касается его возлюбленной, то уже в те юные годы Ивана Тургенева стало преследовать то, что называют несчастием в любви.
Екатерина Шаховская давала ему надежду, возможно, играя с юным возлюбленным, а, быть может, преследуя какие-то свои цели. По отзывам современников, юная княгиня была необыкновенно красива, грациозна, игрива, вела себя бойко и шаловливо. Любила подшучивать над многочисленными поклонниками, которых, наверное, не принимала всерьёз, поскольку тот, кто нашёл путь к её сердцу, не мог присутствовать на весёлых вечеринках в доме Шаховских. Вот тут Тургенева и ожидало разочарование, такое разочарование, которое можно назвать ударом, если учесть, что влюблённым был четырнадцатилетний отрок…
Детали отношений Тургенева и Екатерины Шаховской не известны во всех подробностях, но тут мы можем вполне допустить, что автор, показывая их в повести, не слишком далеко уходит от того, что было на само деле.
Во всяком случае, отца своего героя он точно копирует со своего родного отца:
«Отец обходился со мной равнодушно-ласково; матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей: другие заботы её поглощали. Мой отец, человек ещё молодой и очень красивый, женился на ней по расчету; она была старше его десятью годами. Матушка моя вела печальную жизнь: беспрестанно волновалась, ревновала, сердилась – но не в присутствии отца; она очень его боялась, а он держался строго, холодно, отдаленно... Я не видал человека более изысканно спокойного, самоуверенного и самовластного».
Или вот ещё:
«Мой отец всегда одевался очень изящно, своеобразно и просто; но никогда его фигура не показалась мне более стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших кудрях».
А вот о взаимоотношениях с отцом:
«Странное влияние имел на меня отец – и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу – он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины – и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась – я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня – и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла».
Некоторые детали делают повесть почти автобиографичной. Даже сюжетное построение, при котором рассказчик предпочитает не передавать историю своей первой любви в разговоре, а записать её и затем прочесть, наводит на те же мысли.
А конкретные факты из биографии отца главного героя повести таковы:
«Отец мой, прежде всего и больше всего хотел жить – и жил... Быть может, он предчувствовал, что ему не придётся долго пользоваться «штукой» жизни: он умер сорока двух лет».
Известно, что отец Тургенева Сергей Николаевич родился 15 декабря 1793 года, а умер 30 октября 1834 года. Он умер на сорок первом году жизни и даже ходили слухи, что покончил с собой из-за разрыва с Екатериной Шаховской. Но и возлюбленная ненадолго пережила его. Она вышла замуж, родила сына и вскоре после родов скончалась.
Любовные похождения Сергея Николаевича имели свои причины.
Женился он на Варваре Петровне не испытывая любви – какая любовь по расчёту. Жена была старше на 6 лет, не отличалась красотой, и он ей нередко ей изменял. Был красив собой, но простоват, ума недалёкого, да и не мог похвастать высокой культурой, если применить к нему известное определение: культура мужчины определяется его отношением к женщине.
И случилось так, что отец, которого Тургенев любил и уважал, нанёс ему душевную рану, и она вероятнее всего, в одночасье убила всякое уважение и показала всю низость доселе любимого человека. Это ярко и пронзительно описано в повести «Первая любовь» и, без всякого сомнения, написано можно сказать с натуры.
Вот один из ключевых эпизодов:
«На улице, в сорока шагах от меня, пред раскрытым окном деревянного домика, спиной ко мне стоял мой отец; он опирался грудью на оконницу, а в домике, до половины скрытая занавеской, сидела женщина в тёмном платье и разговаривала с отцом; эта женщина была Зинаида.
Я остолбенел. Этого я, признаюсь, никак не ожидал. Первым движением моим было убежать. «Отец оглянется, – подумал я, – и я пропал...» Но странное чувство, чувство сильнее любопытства, сильнее даже ревности, сильнее страха – остановило меня. Я стал глядеть, я силился прислушаться. Казалось, отец настаивал на чем-то. Зинаида не соглашалась. Я как теперь вижу её лицо – печальное, серьёзное, красивое и с непередаваемым отпечатком преданности, грусти, любви и какого-то отчаяния – я другого слова подобрать не могу. Она произносила односложные слова, не поднимала глаз и только улыбалась – покорно и упрямо. По одной этой улыбке я узнал мою прежнюю Зинаиду. Отец повел плечами и поправил шляпу на голове, что у него всегда служило признаком нетерпения... Потом послышались слова: «Vous devez vous separer de cette...»[«Вы должны расстаться с этой» (фр )] Зинаида выпрямилась и протянула руку... Вдруг в глазах моих совершилось невероятное дело: отец внезапно поднял хлыст, которым сбивал пыль с полы своего сюртука, – и послышался резкий удар по этой обнажённой до локтя руке. Я едва удержался, чтобы не вскрикнуть, а Зинаида вздрогнула, молча посмотрела на моего отца и, медленно поднеся свою руку к губам, поцеловала заалевшийся на ней рубец. Отец швырнул в сторону хлыст и, торопливо взбежав на ступеньки крылечка, ворвался в дом... Зинаида обернулась – и, протянув руки, закинув голову, тоже отошла от окна.
С замиранием испуга, с каким-то ужасом недоумения на сердце бросился я назад и, пробежав переулок, чуть не упустив Электрика, вернулся на берег реки. Я не мог ничего сообразить. Я знал, что на моего холодного и сдержанного отца находили иногда порывы бешенства, и всё-таки я никак не мог понять, что я такое видел... Но я тут же почувствовал, что, сколько бы я ни жил, забыть это движение, взгляд, улыбку Зинаиды было для меня навсегда невозможно, что образ её, этот новый, внезапно представший передо мною образ, навсегда запечатлелся в моей памяти. Я глядел бессмысленно на реку и не замечал, что у меня слёзы лились. «Её бьют, – думал я, – бьют... бьют...»
Этот эпизод Тургенев передал в повести в точности, поскольку в ней он рассказал о себе, о своём отце и о своей первой любви к юной княгине Шаховской, которая, скорее всего, добивалась того, чтобы её возлюбленный расстался с женой и женился на ней.
«Я не зарыдал, не предался отчаянию; я не спрашивал себя, когда и как все это случилось – я даже не роптал на отца... То, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное откровение раздавило меня... Всё было кончено. Все цветы мои были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные».
Ну что ж, недаром в популярной в советское время песне поётся: «На то она и первая любовь, чтоб быть её не особенно удачной».
И всё же, неудача неудаче рознь. Если бы та первая отроческая любовь не оставила душевных ран, вряд ли бы мы прочитали блистательно, с пронзительным откровением написанную Тургеневым повесть «Первая любовь».
И она, эта неудача, неизгладимый след от которой остался именно потому, что причиной, как тогда наверняка казалось отроку Тургеневу, был его родной отец, не могла не наложить отпечаток на все дальнейшие увлечения, влюблённости, на те чувства любви, которые писатель испытывал ко многим женщинам. Быть может, именно в любви к юной княгине Шаховской, оборвавшейся для четырнадцатилетнего Тургенева столь трагично, нужно искать истоки тех драм на любовной ниве, которые ему довелось пережить в жизни. Ну а о том, что след остался неизгладимый, свидетельствует повесть «Первая любовь», в которой, как уже упоминалось, он с предельной точностью списал своих героев с их реальных прототипов и, дразня общественное мнение, открыто признавал, что это действительно так.
«Коснулась моих волос и сказала: «Пойдём!»
Вернёмся к словам песни: «На то она и первая любовь, чтоб стала настоящею другая»… В другом варианте песни – «вторая»…
Но во второй раз Тургенев даже не успел влюбиться…
Через год (1834 г.) после трагического для него инцидента с Зинаидой Шаховской, Тургеневы переехали в своё имение Спасское-Лутовиново, находящееся в Мценском уезде Орловской губернии.
Тургеневу исполнилось 15 лет. В Спасском развлечений было мало, но его и не слишком заботили развлечения. Игрушки его мало интересовали с детства. Любимым его занятием были прогулки по парку, по лесу, по берегу реки. Ему нравилось быть наедине с природой.
Трагедия с Шаховской – да, именно трагедия для четырнадцатилетнего отрока – постепенно забывалась, зарастала рана. Мать же, видимо, узнавшая каким-то образом о том инциденте, решила, что сыну пора познакомиться с представительницами прекрасного пола поближе. Одним словом, по её мнению, ему пора было познать близость с женщиной.
Варвара Петровна вызвала к себе миловидную крепостную, уже познавшую секреты отношений с сильным полом, и дала ей деликатное поручение – велела отправиться в парк, где прогуливался молодой барин, и соблазнить его…
О том событии, для молодого Тургенева значительном, он через много лет рассказал французскому писателю Эдмону де Гонкуру.
Анри Труайя в книге Иван Тургенев писал:
«В 14 лет Иван был юношей высокого роста, немного сутулый, с тонкими чертами лица и задумчивыми серыми глазами. Тургеневы знали Жуковского, стихотворениями которого восхищалась вся Россия, и Загоскина, автора знаменитого исторического романа «Юрий Милославский». Оба писателя, которых Иван, вероятно, встретил в одном из дворянских салонов, сошли, казалось ему, с самого Олимпа. Чтобы быть в курсе русского литературного движения, он читал журналы «Телескоп» и «Московский телеграф». Однако к его художническим увлечениям уже присоединялись увлечения любовные. Нарождавшуюся чувственность пробуждала поэзия, природа, женщина.
Он очень рано испытал физическое влечение. Это произошло в деревне на каникулах».
Вот как рассказал об этом сам Тургенев французскому писателю Эдмону де Гонкуру:
«Я был совсем юным и невинным и имел желания, которые имеют все в пятнадцать лет. У моей матери была красивая горничная. Это произошло в дождливый день – один из тех эротических дней, которые описал Доде. Начинало смеркаться. Я гулял по саду. Вдруг эта девушка подошла ко мне, коснулась моих волос и сказала: «Пойдём!» То, что последовало потом, – сенсация, подобная тем сенсациям, которые мы все испытываем. Но это лёгкое касание волос и это единственное слово я часто вспоминаю и бываю совершенно счастлив». (Гонкур. «Дневник», 27 января 1878 года.)
А ведь крепостная просто выполнила требование барыни. Связь продолжалась ровно столько, сколько считала необходимым Варвара Петровна. Она не препятствовала ночным прогулкам сына на свидание в заброшенный избе, она просто делала вид, что ничего не замечает.
Откуда же Тургенев узнал о столько необычно замысле матери? Вероятнее всего, о том рассказала ему крепостная, которая не могла не полюбить барина всею душою, хотя, наверняка и была несколько старше него. Тургенев нигде не упоминал о том, что думал он и как оценивал случившееся. Он тоже увлёкся. Да и как не увлечься женщиной, с которой испытал первую близость?! Но что это было за увлечение? Любовь или влюблённость? Ответ ясен. Мы не находим даже имени той крепостной ни в документах матери, ни, что ещё важнее, в творчестве писателя. Ведь свои переживания в четырнадцать лет он запечатлел в повести «Первая любовь». А что здесь? Быть может, он не увидел в предмете своего увлечения того важного, без чего не могут родиться стихи, рассказы, повести? Быть может, увлечение было не самой крепостной, а только лишь её телом. Ну и наслаждался он именно телом, но не общением со своей пассией. «Своими пассиями» Тургенев впоследствии звал тех барышень, которыми увлекался.
А ведь это горе – горе, когда чистый, непорочный юноша проходит азы близости с развратной женщиной. Горе для юноши. Ну, что касается крепостной, вряд ли её можно отнести к разряду развратных. Тем не менее, она уже была искушена в том, чему должна была научить пятнадцатилетнего барина. Иначе бы Варвара Петровна не дала ей подобного поручения.
Горе? С этим определением нельзя не согласиться. Тургенев выдержал два удара судьбы. Первый – неудача с Шаховской. Второй – хотя он и не казался ударом – близость по заказу, близость не по любви, а по воле матери, задумавшей таким образом преподать ему уроки интимных отношений с женщиной.
«Жизнь пронизана женским началом…»
Однажды, будучи в гостях у писателя Густава Флобера Тургенев вновь коснулся темы любви:
«Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга, ни что-либо иное не может заменить мне женщину… Как это объяснить? Я полагаю, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое. А вы как думаете? Послушайте-ка, в молодости у меня была любовница – мельничиха из окрестностей Санкт-Петербурга. Я встречался с ней, когда ездил на охоту. Она была прехорошенькая – блондинка с лучистыми глазами, какие встречаются у нас довольно часто. Она ничего не хотела от меня принимать. А однажды сказала: «Вы должны сделать мне подарок!» – «Чего ты хочешь?» – «Принесите мне мыло!» Я принёс ей мыло. Она взяла его и исчезла. Вернулась раскрасневшаяся и сказала, протягивая мне свои благоухающие руки: «Поцелуйте мои руки так, как вы целуете их дамам в петербургских гостиных!» Я бросился перед ней на колени… Нет мгновенья в моей жизни, которое могло бы сравниться с этим!» (Гонкур. «Дневник», 2 марта 1872 года.)
Много лет спустя в повести «Первая любовь» Тургенев сделает вывод: «Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришёл к тому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и наслаждался этим другим вполне: «Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать – в этом вся штука жизни», – сказал он мне однажды».
Может быть, причины всех неудач на личном фронте в том, что счастье не раз, казалось, становилось уже вполне возможным, но словно злой рок разрушал всё, что намечалось, что пробивалось робкими ростками.
Ещё год назад – в год трагической любви к княгине Шаховской – Тургенев поступил на словесное отделение Московского университета. А в следующем, 1834 году он был переведён в Санкт-Петербургский университет на историко-филологический факультет. Это случилось после любовных утех в имении. Вероятно, мать решила, что сыну настала пора забыть ту, которая преподала ему первые уроки близости и к которой он привязался.
Дело о «буйстве помещика… Ивана Тургенева»
В 1834 году произошло событие, которое едва не привело к серьёзным последствиям – Тургенев вполне мог угодить на каторгу.
Всё случилось во время зимних студенческих каникул, когда Тургенев приехал в родное Спасское-Лутовиново.
Он сразу заметил отсутствие крепостной девушки Луши, которая обычно встречала его одной из первых. Она была его сверстницей, они вместе росли, и неизвестно какие их связывали отношения. Об этом история умалчивает.
Тургенев выяснил, что Луша пыталась заступиться за дворового слугу, которого Варвара Петровна собиралась жестоко наказать за какую-то незначительную провинность. Хозяйку Спасского-Лутовинова это взбесило, и она продала Лушу помещице, имение которой находилось по соседству. Помещица та была нрава ещё более жестокого, чем Варвара Петровна. Её даже прозвали Медведихой.
Тургенев попросил вернуть Лушу в имение, но вызвал ещё больший гнев Варвары Петровны против неё. И тогда он решился на крайнее – выкрал девушку и спрятал её в одной из деревень.
Медведихе не стоило большого труда узнать, куда делась её новая крепостная, и кто стоит за исчезновением. Она тут же написала жалобу в жандармское управления, причём, всё выставила так, будто бы «молодой барин и его девка бунтуют крестьян».
Тут же прибыл капитан-исправник, взял понятых в деревне и явился к избе, где Тургенев прятал Лушу. Но не тут-то было. Тургенев не оставлял Лушу одну, и всё время после похищения находился рядом с ней. Жандарму он сказал, что девушку не отдаст. Жандарм разозлился и направился к крыльцу. Тогда Тургенев поднял ружьё и заявил, что если тот сделает ещё хотя бы один шаг, будет стрелять.
Капитан-исправник отступил. Он вернулся в жандармское управление и, написал рапорт, на основании екоторого возбудили уголовное дело «О буйстве помещика Мценского уезда Ивана Тургенева».
За такой проступок можно было легко угодить на каторгу. Тут уж Варвара Петровна не на шутку испугалась за сына. Но, даже подняв на ноги всех влиятельных друзей, она не смогла окончательно замять дело. Его просто положили под сукно, и последующие двадцать семь лет Тургенев ходил под дамокловым мечом. Дело закрыли только после указа об отмене крепостного права.
И всё же Тургенев из этой схватки вышел победителем. Лушу Медведихе он так и не отдал. Ну а мать пошла навстречу, вернула деньги за Лушу, да ещё и неустойку заплатила.
Удивительно, что Тургенев никак не отозвался и на это событие в своём творчестве, ведь практически все свои важные жизненные вехи отражал в романах и повестях. А здесь, можно сказать, настоящий джентльменский, даже более того, героический поступок – и тишина.
Мы не знаем, какие отношения связывали его с Лушей. Но если учесть, что он не чурался крепостных, что первой его женщиной была крепостная, можно предположить, что и с Лушей его связывали узы, более тесные, нежели дружба. Да ведь он, выкрав девушку, остался с ней, пока их искали и затевали поимку беглянки.
Есть какая-то тайна и в том, что дело, не доведённое до суда, не было закрыто целых двадцать семь лет. Ведь оно находилось, судя по всему, не в полицейском участке, а в жандармском управлении… А это серьёзно. Впрочем, мы попытаемся приоткрыть завесу тайны в последующих главах.
Тогда и постараемся отгадать, почему Тургенев никак не коснулся этой истории в творчестве и не сделал Лушу прототипом одной из героинь своих произведений.
«Пожар на море»
А между тем, он отправился в Санкт-Петербург, и любовные страсти юности остались в Москве и в далёком Спасском-Лутовинове.
Это были годы первых публикаций, годы первых, пока ещё робких вторжений в мир литературы. А затем – продолжение учёбы за границей.
В мае 1838 года Иван Тургенев отправился в Германию на пароходе «Николай I». Это своё путешествие он отразил в очерке «Пожар на море».
Удивительные бывают встречи… На одном с Тургеневым пароходе направлялась к мужу с тремя малолетними дочками Элеонора Фёдоровна Тютчева, супруга нашего знаменитого поэта.
И вот уже неподалёку от Любека в ночь на 19 мая на пароходе начался пожар. Команде не удалось справиться с огнём, возникла смертельная опасность для пассажиров, и капитан повёл корабль к берегу, где посадил на мель. Всё бы ничего, да берег оказался скалистым, и даже добравшись до него, рано было думать о спасении. Пароход сгорел полностью на глазах спасённых и спасшихся пассажиров. Пять человек погибли.
Тургенев помогал спасать женщин. Он так описал случившееся:
«В это время я приблизился к левому борту корабля и увидел нашу меньшую шлюпку, пляшущую на волнах, как игрушка; два находившиеся в ней матроса знаками приглашали пассажиров сделать рискованный прыжок в неё – но это было нелегко: «Николай I» был линейный корабль, и нужно было упасть очень ловко, чтобы не опрокинуть шлюпки. Наконец я решился: я начал с того, что стал на якорную цепь, которая была протянута снаружи вдоль корабля, и собирался уже сделать скачок, когда толстая, тяжелая и мягкая масса обрушилась на меня. Женщина уцепилась мне за шею и недвижно повисла на мне. Признаюсь, первым моим побуждением было насильно перебросить её руки через мою голову и таким образом отделаться от этой массы; к счастью, я не последовал этому побуждению. Толчок чуть не сбросил нас обоих в море, но, к счастью, тут же, перед моим носом, болтался, вися неизвестно откуда, конец веревки, за который я уцепился одною рукою, с озлоблением, ссаживая себе кожу до крови... потом, взглянув вниз, я увидел, что я и моя ноша находимся как раз над шлюпкою и... тогда с Богом! Я скользнул вниз... лодка затрещала во всех швах... «Ура!» – крикнули матросы. Я уложил свою ношу, находившуюся в обмороке, на дно лодки и тотчас обернулся лицом к кораблю, где увидел множество голов, особенно женских, лихорадочно теснившихся вдоль борта.
«Прыгайте!» – крикнул я, протягивая руки. В эту минуту успех моей смелой попытки, уверенность, что я в безопасности от огня, придавали мне несказанную силу и отвагу, и я поймал единственных трёх женщин, решившихся прыгнуть в мою шлюпку, так же легко, как ловят яблоки во время сбора. Нужно заметить, что каждая из этих дам непременно резко вскрикивала в ту минуту, когда бросалась с корабля, и, очутившись внизу, падала в обморок. Один господин, вероятно, одуревший с перепугу, едва не убил одну из этих несчастных, бросив тяжелую шкатулку, которая разбилась, падая в нашу лодку, и оказалась довольно дорогим несессером. Не спрашивая себя, имею ли я право распоряжаться ею, я тотчас подарил её двум матросам, которые точно так же без всякого стеснения приняли подарок. Мы тотчас стали грести изо всех сил к берегу, сопровождаемые криками: «Возвращайтесь скорее! пришлите нам назад шлюпку!» Поэтому, когда оказалось не больше аршина глубины, пришлось вылезать. Мелкий, холодный дождик уже с час как моросил, не оказывая никакого влияния на пожар, но нас он промочил окончательно до костей».
Элеоноре Тютчевой чудом удалось спасти детей и спастись самой. Фёдор Иванович Тютчев писал впоследствии: «Во время кораблекрушения Элеонора почти не пострадала физически. Но получила тяжёлое нервное потрясение…»
И в эти трудные минуты рядом с супругой великого поэта оказался молодой Тургенев, литератор начинающий. Вот как он описал этот момент в очерке «Пожар на море»:
«В числе дам, спасшихся от крушения, была одна г-жа Т..., очень хорошенькая и милая, но связанная своими четырьмя дочками и их нянюшками; поэтому она и оставалась покинутой на берегу, босая, с едва прикрытыми плечами. Я почёл нужным разыграть любезного кавалера, что стоило мне моего сюртука, который я до тех пор сохранил, галстука и даже сапог; кроме того, крестьянин с тележкой, запряжённой парой лошадей, за которым я сбегал на верх утесов и которого послал вперёд, не нашёл нужным дождаться меня и уехал в Любек со всеми моими спутницами, так что я остался один, полураздетый, промокший до костей, в виду моря, где наш пароход медленно догорал. Я именно говорю «догорал», потому что я никогда бы не поверил, что такая «махинища» может быть так скоро уничтожена. Это было теперь не более, как широкое пылающее пятно, недвижимое на море, изборождённое чёрными контурами труб и мачт и вокруг которого тяжёлым и равнодушным полётом сновали чайки, – потом большой сноп золы, испещрённый мелкими искрами и рассыпавшийся широкими кривыми линиями уже по менее беспокойным волнам. И только? подумал я: и вся наша жизнь разве только щепотка золы, которая разносится по ветру?»
Так Тургенев вступил во взрослую жизнь…
Прошли годы, и он написал о своей далёкой уже в ту пору юности:
«За несколько недель молодости, самой глупой, изломанной, исковерканной, но молодости – отдал бы я не только мою репутацию, но славу действительного гения, если б я был им».
Глупая, изломанная, исковерканная молодость… Она прошла, но оставила отпечаток на всю жизнь. Впрочем, взрослая жизнь не избавила от опеки матери. Мать постоянно наставляла его, да ещё как наставляла! Она откровенно радовалась, решив, что Иван стал любовником госпожи Тютчевой. Она писала сыну: «Я тебе советовала прочитать «Сорокалетнюю женщину». Это мой ответ на письмо о Тютчевой. Я прошу тебя взять эту книгу и прочитать её. Я тебе искренне желаю такую женщину, старую… Для мужчины такие женщины – состояние. Слава Богу, если ты соединишься с такой на некоторое время».
Что касается этого увлечения, то что-то тут не так – возможно, мать пользовалась ложными слухами, поскольку, если Тургеневу и приглянулась эта дама, то она, скорее всего, об этом и не подозревала. Да и жить ей оставалось совсем недолго. Она уже была больна. Наверное, мать не поняла, кем увлечён Иван Сергеевич, а увлечён он был дочерью Тютчева, вовсе не сорокалетней. Но было это несколько позднее.
«И ты срываешь стебель зыбкий…»
Из заграницы Тургенев проехал прямо в Спасское-Лутовиново, к матери. Там-то он встретил белошвейку Авдотью Ермолаевну Иванову, мещанку, приехавшую из Москвы и устроившуюся на работу в имении по вольному найму. Она не была крепостной, а потому на неё не распространялась вся полнота власти суровой владетельницы имения. Тем не менее, Варвара Петровна, узнав о том, что сын тайно встречается с девушкой, которая, по её мнению, да и по существующим правилам, неровня ему, возмутилась до крайности и решила разорвать эту порочную связь дворянина с мещанкой.
Что же это была за девушка? Вероятно, мы можем найти её образ в одном из произведений Тургенева. И это, скорее всего, роман «Дворянское гнездо». Отец Лаврецкого полюбил милую, скромную дворовую девушку. Как это случилось? Да очень просто. После столицы в деревенской глуши было особенно скучно. Вспомним роман:
«Только с матерью своею он (Лаврецкий – Н.Ш.) и отводил душу и по целым часам сиживал в её низких покоях, слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь вареньем. Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого разу приглянулась Ивану Петровичу; и он полюбил её: он полюбил её робкую походку… тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днём она ему казалась милей. И она привязалась к Ивану Петровичу всей силою души, как только русские девушки умеют привязаться – и отдалась ему. В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина…»
Здесь, несомненно, Тургенев описывает свою любовь, которая, впрочем, натолкнулась на серьёзное сопротивление матери, действовавшей в сложившейся ситуации своенравно. Варвара Петровна повелела немедля изгнать белошвейку из Спасского.
Авдотье Ивановной пришлось уехать в Москву. Она сняла комнатку на Пречистенке и продолжила работу на дому. Уехала же беременной и в апреле родила девочку. Дочку вскоре забрали в Спасское, а Авдотья Иванова была стараниями Варвары Петровны выдана замуж. Тургенев вплоть до смерти Авдотьи – она умерла в 1875 году – выплачивал ей пенсию. Очень похоже, что рассказывая о судьбе дворовой девушке, возлюбленной Ивана Петровича Лаврецкого, Тургенев как говорится «скалывал с себя», описывая своё увлечений белошвейкой. Он показал героиню романа «тихим и добрым существом, неведомо, зачем выхваченным из родной почвы и тотчас же брошенным, как вырванное деревцо, корнями на солнце; оно увяло, оно пропало без следа, это существо, и никто не горевал о нём».
Примерно в 1842-43 годах Тургенев снова коснулся образа Авдотьи Ивановой в стихотворении «Цветок»:
Тебе случалось – в роще тёмной,
В траве весенней, молодой
Найти цветок простой и скромный?
(Ты был один – в стране чужой.)
Он ждал тебя – в траве росистой
Он одиноко расцветал…
И для тебя свой запах чистый,
Свой первый запах сберегал.
И ты срываешь стебель зыбкий,
В петлицу бережной рукой
Вдеваешь с медленной улыбкой
Цветок, погубленный тобой.
И вот идёшь дорогой пыльной;
Кругом – всё поле сожжено,
Струится с неба жар обильный,
А твой цветок завял давно.
Он вырастал в тени спокойной,
Питался утренним дождём
И был заеден пылью знойной,
Спалён полуденным лучом.
Так что ж? Напрасно сожаленье!
Знать, он был создан для того,
Чтобы побыть одно мгновенье
В соседстве сердца твоего.
«Первая встреча – последняя встреча…»
В 1943 году Тургенев написал удивительное стихотворение, впоследствии ставшее романсом, и доныне волнующим сердца. Романс печален, как печальны расставания с любовью. Вот только расставание с какой любовью или с каким страстным увлечением отражено в романсе? Биографы до сих пор спорят, кому посвящены удивительные, проникновенные строфы, то ли милой белошвейке, подарившей Тургеневу дочь, то ли другой его возлюбленной – сестре в будущем известного анархиста, фактически ставшего идеологом анархизма, Михаила Александровича Бакунина. Вспомним этот замечательный романс:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые...
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно и нежно ловимые,
Первая встреча, последняя встреча,
Тихого голоса звуки любимые.
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь родное, далекое,
Слушая говор колёс непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое.
Итак, 1841 год. Тургенев вернулся из-за границы и сразу отправился в Спасское-Лутовиново. Летом его озарил роман с белошвейкой, жёстко прерванный матерью. Вот тогда, наверное, и вспомнил он о приглашении в Премухино, имение Бакуниных. Пригласил в гости Михаил Бакунин, с которым Тургенев сдружился во время заграничной своей учёбы. Но пригласил к братьям и сёстрам, поскольку сам оставался в это время за границей.
Ещё из Берлин он писал домочадцам письма, в которых постоянно упоминал о своём новом друге Иване Тургеневе. Бакунин прямо говорил, что дружбу с Тургеневым считал «счастливым событием в своей жизни».
Собираясь в Премухино, Тургенев просил Бакунина: «…Скажи им обо мне, как о человеке, который тебя любит; больше ничего».
И вот когда весною 1841 года, закончив слушание намеченного цикла университетских лекций, Тургенев стал готовиться к отъезду в Россию, Бакунин написал своим братьям и сестрам, что друг его оставляет Берлин и скоро обязательно посетит Премухино. «Примите его, как друга и брата, потому что в продолжение всего этого времени он был для нас и тем и другим, я уверен, никогда не перестанет им быть. После вас, Бееровых и Станкевича он единственный человек, с которым я действительно сошёлся. Назвав его своим другом, я не употреблю всуе этого священного и так редко оправдываемого слова… Он делил с нами здесь и радость и горе… Он не может вам быть чужим человеком. Он вам много, много будет рассказывать о нас и хорошего, и дурного, и печального, и смешного. К тому же он мастер рассказывать – не так, как я, – и потому вам будет весело и тепло с ним. Я знаю, вы его полюбите».
Тургенев из рассказов Бакунина ещё задолго до поездки знал, что у того шесть братьев и четыре сестры. С двумя младшими братьями Михаила – Алексеем и Александром – даже успел познакомиться в Москве.
Они были восхищены Тургеневым и писали брату Михаилу: «Чудный, живой, одухотворяющий человек! Как он рассказывает! Будто сам вместе с ним всё видишь и переживаешь!..»
И вот осенью 1841 года Иван Сергеевич отправился в Тверскую губернию, в Премухино.
Он уже знал о том, что все четыре сестры его друга Михаила Бакунина –Варвара, Любовь, Александра, Татьяна – посещали в Москве философский кружок Станкевича.
Знал он и о несчастливой судьбе сестёр.
Старшая сестра, Любовь Александровна, полюбила писателя и публициста Николая Владимировича Станкевича. Они и познакомились на занятиях кружка. Однажды, Михаил Бакунин пригласил Николая Станкевича погостить в имении Бакуниных Премухино. Там знакомство Любы и Николая переросло в любовь. И он даже сделал предложение… Однако, вскоре ему пришлось ехать в Москву. Правда, и после отъезда отношения не только не прекратились, но развивались с помощью нежных и ласковых, искренних писем. Но чем ближе был день свадьба, тем прохладнее становилось отношение жениха к невесте. В конце концов, он понял, что любовь ушла, и женитьба не принесёт счастья ни ему, ни его невесте.
Люба была достаточно проницательна, чтобы не понять всего трагизма ситуации. Станкевич же молчал, полагая, что стоит объявить о разрыве, каак это убьёт девушку, чрезвычайно мечтательную, эмоциональную.
Трудно сказать, как бы он вышел из этого положения, но тут подкралась серьёзная болезнь, и врачи стали настаивать на его лечении за границей.
Он решился выполнить их требования, но вначале поехал не за границу, а на Кавказ, на воды, так и не решившись на объяснения с невестой. Даже не простился с нею. Понимал, что при прощании вынужден будет сказать всю правду о своих угасших чувствах. Целебные воды Кавказа не принесли облегчения. Оставались надежды на заграницу.
В 1837 г. он вынужден был отправиться на лечение в Карловы Вары. А в это время в Берлинском университете учились Грановский и Неверов.
Что тут поделать? Станкевич не выдержал и отправился к ним. Решил вернуться к студенческой жизни, поселился у своей сестры и организовал философский кружок, в котором вскоре появились Иван Тургенев и Михаил Бакунин.
Но прогрессировавшая болезнь заставила отправиться в Италию уже для более серьёзного лечения.
Взятый за горло жестокой болезнью, он продолжал надеялся, что Любовь Александровна простит его именно по причине болезни, что она ещё некоторое время будет в плену иллюзий по поводу их отношений. Но любящее сердце молодой женщины нельзя обмануть. Люба видела перемену в их отношениях и сделала верные хоть и печальные для себя выводы.
Разлука безо всяких надежд на встречу, во всяком случае, на встречу радостную, сразила её. А тут прибавилась неопределённость положения – ещё недавно она была невестой, но кем же стала теперь, после отъезда без прощания? Она умерла в августе 1838 года от чахотки.
Смерть некогда любимой женщины отразилась и на Николае Станкевиче.
Он написал:
«В ней я потерял не ту, которую любил, но которой жизнь, может быть, сделал бы безотрадной. Судьба кончила всё, как обыкновенно кончает: она разложила вину. Её память освещает душу мою, которую сушила неестественность положения».
Он часто повторял, что разлюбил Любовь, которая осталась для него вечным духовным идеалом.
Вскоре чахотка сразила и его. Судьбе было угодно распорядиться так, что умирал он на руках у Варвары Александровны, сестры его позабытой любви. Она нашла его в Италии за месяц до смерти.
Нелёгкой была судьба Варвары Александровны. Она вышла замуж за тверского помещика Дьякова, но вскоре поняла, что не любит его и даже обществом его тяготится. Взяв трёхлетнего сына Александра, она уехала за границу и уже там узнала, что Николай Станкевич в Италии. Они встретились. Это была особенная встреча. Тогда, внутренне свободные – он от романа с её сестрой, она – от необходимости быть с мужем, поняли, что давно уже любят друг друга. Но и тут не суждено было насладиться счастьем любви. Николай Станкевич угасал на глазах и в один из дней заснул, измученный болезнью, у неё на руках. Во сне перестало биться сердце.
Обо всём этом Тургенев знал, отправляясь в гости к Бакуниным.
Усадьба их располагалась на живописном берегу реки Осуга в селе Премухино Кувшиновского уезда Тверской губернии (ныне Прямухино Кувшиновского района Тверской области). В первой половине девятнадцатого века там нередко гостили известные литераторы, деятели культуры. Приезжали в гости Виссарион Белинский, Тимофей Грановский, а позднее Лев Толстой (1881) и Максим Горький (1897). Горький даже поселился неподалеку, в Кувшиново.
Возможно, «Жизнь Клима Самгина» написана под влиянием впечатлений от этих мест.
Ну а жизнь Бакуниных в усадьбе отразил не раз приезжавший в имение Том Стоппард в пьесе «Берег утопии». Имение славилось большим живописным парком, который спускался от главного входа в господский дом к берегу Осуги.
В 1830-1840-х годах семья Бакуниных играла значительную роль в развитии русской общественной мысли и литературы тех времен, благодаря своей связи с кружком Станкевича. В 1836 году Михаил Бакунин построил в Прямухино Троицкую церковь, которая сохранилась до наших дней.
Но имение привлекало не только своим живописным расположением, но и, конечно же, своими обитателями.
И вот Тургенев прибыл в эти чудные края. Стоял октябрь 1841 года. Среди сестёр Михаила, вышедших встречать Ивана Сергеевича, была и младшая из них Татьяна Александровна Бакунина. Тургенев не мог не обратить на неё внимания сразу, с первого взгляда. Что это было за создание?! Белинский, приезжавший в Премухино несколько раньше, написал:
«Что за чудное, прекрасное создание Татьяна Александровна! Эти глаза, тёмно-голубые и глубокие как море; этот взгляд внезапный, молниеносный, долгий как вечность, по выражению Гоголя; это лицо кроткое, на котором ещё как будто не изгладились следы жарких молений к небу – нет, обо всём этом не должно говорить, не должно сметь говорить».
Такой и увидел её Тургенев, который, однако, не сразу поддался своим чувствам. И были на то причины. Татьяне Александровне шёл двадцать седьмой год. Тургеневу исполнилось двадцать три. С ней было интересно, поскольку образование получила она прекрасное, много читала, великолепно музицировала, говорила не нескольких языках. Разбиралась в искусстве, любила поэзию.
Сближение с Тургеневым произошло именно на почве философии. Причём, инициатором этого сближения была сама Татьяна. Да это и понятно. Когда девушке идёт двадцать седьмой год, неизбежно возникает тоска по уходящей молодости. И всё более призрачными становятся мечты о сказочном принце, который всё никак не является пред её очами.
И вот он появился! И его имя Иван Тургенев. О нём писал Михаил, им восхищались младшие братья Александр и Алексей.
Татьяну не могли не охватить волнения и смутные предчувствия чего-то необыкновенного, значительного, что могло произойти в её жизни и судьбе.
С Тургеневым и время летело незаметно. Они обсуждали философские книги, совершали прогулки по прекрасному парку, спускаясь к берегу реки. Любовались живописными пейзажами и говорили, говорили, говорили…
Тургенев ещё ничего не подозревал, а Татьяна уже начинала думать, что всё не случайно, что, наконец, в жизни её появился избранник… Всё восхищало в нём: и манера говорить и страстность в оценке людей, событий, книг. К тому же Тургенев был красив.
«Он был очень красив», – написал о нём князь Пётр Алексеевич Кропоткин.
Кстати, именно Кропоткин оставил великолепный словесный портрет писателя:
«Внешность Тургенева хорошо известна. Он был очень красив: высокого роста, крепко сложенный, с мягкими седыми кудрями. Глаза его светились умом и не лишены были юмористического огонька, а манеры отличались той простотой и отсутствием аффектации, которые свойственны лучшим русским писателям. Голова его сразу говорила об очень большом развитии умственных способностей…»
Не случайно Ивану Сергеевичу симпатизировали многие женщины, не случайно ему удавалось заводить романы довольно легко.
Роман с Татьяной Бакуниной нашёл своё отражение в рассказе «Андрей Колосов» и целом ряде стихотворений.
Вот одно из них, посвящённое именно Татьяне Бакуниной:
Осенний вечер… Небо ясно,
А роща вся обнажена –
Ищу глазами я напрасно:
Нигде забытого листа
Нет – по песку аллей широких
Все улеглись – и тихо спят,
Как в сердце грустном дней далёких
Безмолвно спит печальный ряд.
1842
Сначала возникла дружба. И Тургенев, и Татьяна увлекались в то время немецкой идеалистической философией. Их сблизила не только философия, скорее наоборот – философия одновременно и сближала и отталкивала. Были на то причины. Их сблизили стихи. И хотя Тургенев прогостил в Премухине всего шесть дней, он успел за это время пройти сердечный путь от дружбы, до симпатии, от симпатии до влюблённости, в которой, впрочем, признался себе не сразу, а может быть и от влюблённости до любви. Те немногие дни, все напролёт, они проводили вместе. Более всего Татьяна Бакунина любила, когда Тургенев читал ей стихи, причём читал он не только и не столько свои. Он читал стихи и поэмы Пушкина, Лермонтова, Кольцова.
Впоследствии Татьяна Бакунина вспоминала, как однажды Тургенев сказал ей:
– Поэзия – язык богов. Но не в одних стихах поэзия: она разлита везде, она вокруг нас. Взгляните на эти деревья, на это небо – отовсюду веет красотой и жизнью; а где красота и жизнь, там и поэзия.
Поначалу Тургенев, который был всё-таки моложе на три года, воспринимал Татьяну, как старшую сестру. И часто сестрой и называл. Это совсем не нравилось Татьяне, поскольку увлечение юным писателем росло день ото дня. Но однажды Иван Сергеевич назвал Татьяну своей Музой. Это вдохновило её, заставило поверить в то, что и он увлечён ею, что вот-вот последует объяснение в любви. Но Тургенев ещё и сам не понимал, каково его истинное отношение в молодой и очень привлекательной женщине.
Настала пора отъезда. Иван Сергеевич с грустью покидал Премухино, где даже за столько короткий срок всё стало для него родным и близким.
Встретившись в Москве с братом Татьяны Алексеем, он попросил написать в Премухино, что навсегда останутся в его памяти дни, проведённые там, что он всех любит бесконечно.
А потом вдруг решил написать Татьяне сам. Письмо завершалось несколько загадочно…
«Я знаю, что вы не любите, когда вам говорят о вашем здоровье. Я хотел бы сказать одно. Вам должно бы знать, что ваша жизнь может приобрести и для других высокое и святое предназначение – да и кто знает, не случилось ли это уже?»
Что означают эти фразы? Уж не то ли, что вовсе не платоническим был Премухинский роман? Высокое и святое предназначение? Политика? Философия? А может быть материнство?
А в следующем письме уже высказал желание встретиться, но тут же и огорчил Татьяну тем, что не с нею одной он мечтает о встрече:
«Приезжайте в Москву, милые, милые мои сёстры! Прошу помнить обо мне, и знайте (как Пушкин сказал), что
Ваша тихая пустыня,
Последний, грустный звук речей,
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей».
Татьяна была влюблена, а потому часто выдавала желаемое за действительное. Она стремилась не замечать обращение к сёстрам, старалась обратить всё на себя. Она не знала, как вести себя, она торопила события, не в силах сдерживать чувства и решилась на объяснение:
«…расскажите, кому хотите, – писала она, – что я люблю Вас, что я унизилась до того, что сама принесла к ногам Вашим мою непрошеную, мою ненужную любовь. И пусть забросают меня каменьями…»
Тургенев не ожидал такого поворота и написал:
«Я никогда ни одной женщины не любил более Вас, хотя не люблю и Вас полной и прочной любовью».
Вскоре и сама Татьяна осознала, что Тургенев не любил её и «всё это было не более, как фантазия разгорячённого воображения».
И, тем не менее, Премухинский роман оставил заметный след в творчестве писателя.
«Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый»
Через три года после памятной поездки у Тургенева родился замысел рассказа «Переписка». Он начал работу над ним, но что что-то мешало, не давало развернуться, окунуться во всю глубину происшедшего.
Так и не получился рассказ с первого захода. Он отложил его и вернулся к работе над ним лишь спустя десять лет, причём снова, как и в повети «Первая любовь» не скрывал, кто является прототипами произведения, а в тексте использовал письма Татьяны Бакуниной к нему и свои письма к ней.
Марья Александровна в рассказе, несомненно, Татьяна Александровна. Тургенев прячет авторство – он ведёт рассказ от «я», но о переписке повествует герой рассказа.
«Я бы мог вам рассказать кое-что о Марье Александровне, любезный читатель, но вы её узнаете сами из её писем».
Явный намёк на узнаваемость Татьяны Александровны… Далее как бы представление читателю героя…
«…Он находился тогда в Петербурге, внезапно уехал за границу, занемог и в Дрездене умер. Я решился напечатать его переписку с Марьей Александровной...»
Вот строки из писем, использованных в рассказе:
От Алексея Петровича к Марье Александровне:
«…я не стану предлагать вам мою дружбу и т. д.; я вообще чуждаюсь торжественных речей и «задушевных» излияний. Начав писать это письмо, я просто следовал какому-то мгновенному влечению; если во мне таится другое чувство, пусть оно и останется пока под спудом….»
А вот следующее письмо из рассказа:
«…В молодости меня занимало одно: моё милое я; я принимал своё добродушное самолюбие за стыдливость; я чуждался общества – и вот теперь я сам себе надоел страшно. Куда деться? Я никого не люблю; все мои сближения с другими людьми как-то натянуты и ложны; да и воспоминаний у меня нет, потому что во всей моей прошедшей жизни я ничего не нахожу, кроме собственной моей особы. Спасите меня; вам я не клялся восторженно в любви: вас я не оглушал потоком болтливых речей; я довольно холодно прошёл мимо вас, и оттого именно решаюсь теперь прибегнуть к вам. (Я и прежде об этом подумывал, да вы тогда не были свободны...) Среди всех моих самодельных ощущений, радостей и страданий, единственно истинным чувством было то небольшое, но невольное влечение к вам, которое завяло тогда, как одинокий колос среди негодных трав... Дайте мне хоть раз посмотреть в лицо другое, в другую душу – моё собственное лицо мне опротивело; я похож на человека, который был бы осужден весь свой век жить в комнате с зеркальными стенами... Я не требую от вас никаких признаний – о, Боже, нет! Подарите меня безмолвным участием сестры или хоть простым любопытством читателя – я вас займу, право займу».
Вспомним стихотворение в прозе «Как хороши, как свежи были розы» и ещё одно… «В дороге», ибо между ними много сходства. И это сходство далеко не случайно. В этом позднем своём произведении Тургенев мысленно возвращается в юность и вспоминает «весёлый шум семейной деревенской жизни», увлечение юной красавицей.
Во второй строфе стихотворения «В дороге» появляется противоречие – даётся конкретное сопоставление пережитого прошлого и новых умонастроений поэта. В кругу, который он оставил, много и увлечённого говорили («Вспомнишь обильные страстные речи…»), но сам автор рассказывает об этом предельно лаконично. Его память удержала не столько содержание разговоров, сколько взгляды, мимолётные впечатления и переживания кризисных моментов отношений («первые встречи, последние встречи»).
Письма Татьяны Бакуниной к Тургеневу носили отпечаток господствующего тогда стиля «романтических излияний» вошедших в ту пору в моду. Молодежь конца 1830 – начала 1840-х годов заразилась идеализмом, которому и был свойственен многословный, преувеличенно-эмоциональный стиль изложения. Тургенев не принимал такое повествование, не подражал ему в своих письмах и первых художественных произведениях. Это самое неприятие в значительной степени повлияло на его личную, тургеневскую манеру выражения мысли, на изображение чувств героев произведений. Он придерживался более лаконичного письма. Быть может, именно переписка с Татьяной Бакуниной сыграла роль в выработке стиля повествования и помогла быстро избавиться от романтизма, столь популярного в то время.
К примеру, в очерке «Татьяна Борисовна и её племянник» он даже издевался над непомерно возвышенными оборотами речи восторженной девицы и, повествуя о романе её со студентом, показал как своими «экстатическими, эффектированными» речами и письмами Татьяна Борисовна буквально «довела… юношу до мрачного состояния».
Таким образом, Тургенев выбросил из своего творчества неуместные по его мнению обороты болезненного романтизма. Это мы видим уже в стихотворении «В дороге». В нём особенно ярко проявились особенности творческого сознания писателя. В русской поэзии особенно популярным был «образ дороги». Достаточно вспомнить Пушкина, Лермонтова… Правда у Пушкина образ дороги, порою, ассоциировался с «бессодержательностью подобной поэзии». В «Евгении Онегине» есть такие строки:
…Зато зимы порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли в песне модной,
Дорога зимняя гладка…
«Премухинский» роман вылился в новый творческий порыв. Сколько стихотворений посвящено Татьяне Бакуниной! Это и «В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный...»…
В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный,
От милого лица волос густые волны
Заботливой рукой
Я отводил – и ты, мой друг, с улыбкой томной
К окошку прислонясь, глядела в сад огромный,
И тёмный и немой...
В окно раскрытое спокойными струями
Вливался свежий мрак и замирал над нами,
И песни соловья
Гремели жалобно в тени густой, душистой,
И ветер лепетал над речкой серебристой...
Покоились поля.
Ночному холоду предав и грудь и руки,
Ты долго слушала рыдающие звуки –
И ты сказала мне,
К таинственным звездам поднявши взор унылый:
«Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый,
Блаженными вполне!»
Я отвечать хотел, но, странно замирая,
Погасла речь моя... томительно-немая
Настала тишина...
В больших твоих глазах слеза затрепетала
А голову твою печально лобызала
Холодная луна.
Ноябрь 1843
Премухинский цикл это и «Когда с тобой расстался я...» и «Долгие, белые тучи плывут...», и «Дай мне руку – и пойдём мы в поле...»
Когда с тобой расстался я –
Я не хочу таить,
Что я тогда любил тебя,
Как только мог любить…
А вот «Долгие, белые тучи плывут...»…
Долгие, белые тучи плывут
Низко над тёмной землею...
Холодно... лошади дружно бегут,
Еду я поздней порою...
Еду – не знаю, куда и зачем.
После подумать успею.
Еду, расставшись со всеми – совсем,
Со всем, что любить я умею.
Молча сидит и не правит ямщик...
Голову грустно повесил.
Думать я начал – и сердцем поник,
Так же, как он, я невесел.
«Дай мне руку – и пойдём мы в поле…»
Чем дальше уносило время от той прекрасной поездки, тем острее чувствовалась грусть по минувшему. Тургенев писал всё новые и новые стихи. Это были страницы его романа с Татьяной Бакуниной. Страницы – в поэзии, наверное, более яркие, чем в жизни.
Каждое стихотворение, как песня. Каждое – поэтический шедевр.
Дай мне руку, и пойдём мы в поле,
Друг души задумчивой моей…
Наша жизнь сегодня в нашей воле,
Дорожишь ты жизнию своей?
Если нет, мы этот день погубим,
Этот день мы вычеркнем шутя.
Всё, о чём томились мы, что любим, –
Позабудем до другого дня…
Пусть над жизнью пёстрой и тревожной
Этот день, не возвращаясь вновь,
Пролетит, как над толпой безбожной
Детская, смиренная любовь…
Светлый пар клубится над рекою,
И заря торжественно зажглась.
Ах, сойтись бы я хотел с тобою,
Как сошлись с тобой мы в первый раз.
«Но к чему, не снова ли былое
Повторят?» – мне отвечаешь ты.
Позабудь всё тяжкое, всё злое,
Позабудь, что расставались мы.
Верь: смущён и тронут я глубоко,
И к тебе стремится вся душа
Жадно так, как никогда потока
В озеро не просится волна…
Посмотри… как небо дивно блещет,
Наглядись, а там кругом взгляни.
Ничего напрасно не трепещет,
Благодать покоя и любви…
Я в себе присутствие святыни
Признаю, хоть недостоин ей.
Нет стыда, ни страха, ни гордыни.
Даже грусти нет в душе моей…
О, пойдём, и будем ли безмолвны,
Говорить ли станем мы с тобой,
Зашумят ли страсти, словно волны,
Иль уснут, как тучи под луной, –
Знаю я, великие мгновенья,
Вечные с тобой мы проживём.
Этот день, быть может, – день спасенья.
Может быть, друг друга мы поймём.
Весна 1842
Так что же это было? Простое увлечение? Мимолётная влюблённость? А, может, всё-таки любовь?
Под впечатлениями романа с Татьяной Бакуниной написаны повести «Андрей Колосов» в 1844 году, «Переписка» в 1854 году и сатирический рассказ «Татьяна Борисовна и её племянник» в 1848 году.
Все эти произведения явились как бы отражением юношеских увлечений Тургенева, его первой влюблённости, а может и любви, хотя биографы склонны считать, что была у писателя лишь одна настоящая всепобеждающая любовь – любовь к Полине Виардо. Но так ли это?
«Кто сказал, что некрасива?»
Осенью 1843 года Тургенева захватило новое чувство, едва ли не самое сильное в его жизни. 1 ноября 1843 года он был представлен Полине Виардо, которую незадолго до того увидел на сцене, в опере.
Имя Полина Виардо было широко известно. Причём в России оно известно до сих пор и известно не просто так – имя певицы связано с Иваном Сергеевичем Тургеневым.
Полина Виардо приехала на гастроли в России в 1843 году, когда ей было всего 22 года, но в этом возрасте она уже покорила Европу настолько, что известный французский композитор, дирижёр, музыкальный писатель того времени Гектор Берлиоз назвал «одной из величайших артисток прошлой и современной истории музыки».
Она буквально взрывала театральные залы Европы необыкновенной манерой исполнения. Певица – в жизни, по отзывам современников, некрасивая – на сцене словно перерождалась. А некрасива она была настолько, что Генрих Гейне сравнил её внешность «с экзотическим и чудовищным пейзажем, некой стихией, самой Природой».
И, несмотря на это её обожала публика.
Полина Виардо вдохновила Жорж Санд на создание образа героини её знаменитого романа «Консуэлло». А была она роста невысокого, сутулилась, буквально отталкивали выпуклые крупные глаза, делавшие черты лица почти мужскими. Поистине «экзотический и чудовищный пейзаж». Когда выходила на сцену, все поражались некрасивостью, но едва начинала петь, зрители приходили в восторг. Современник Виардо французский композитор, органист, дирижёр, музыкальный критик и писатель Шарль-Камиль Сен-Санс отмечал, что «...её голос, не бархатистый и не кристально-чистый, но скорее горький, как померанец, был создан для трагедий, элегических поэм, ораторий».
Так кто же она, женщина, покорившая Тургенева?
Полина Виардо родилась в 1821 году. Её крестной матерью стала княгиня Прасковья Андреевна Голицына, которая и дала ей имя Полина. Это событие связало будущую певицу с Россией почти с рождения, хотя кто тогда мог предположить, что ей выпадет судьба стать вдохновительницей великого русского писателя, по мнению современников «одного из самых неистовых певцов высокого чувства Любви!»
Отцом Полины Виардо был известный во Франции тенор Парижского итальянского театра Мануэль Гарсиа. Имя его, как певца, гремело на всех европейских сценах, но кроме того был ещё и композитором. Песни его были особенно популярны на родине, в Испании. Мать Полины, Хоакина Сичес, имела неотразимую внешность. Её называли украшением Мадридского драматического театра…
Полина была второй дочерью Мануэля и Хоакины. Она наблюдала, как родители пытались привить любовь к музыке своей старшей дочери – старшей сестре Полины – однако им практически не удавалось сделать этого.
Полину же рояль притягивал как магнит. Когда началось обучение, она дни напролёт проводила за клавишами. Сначала отец сам занимался с ней, но затем, когда увидел замечательные успехи пригласил в учителя знаменитого Ференца Листа.
Сен-Санс писал о Листе: «Когда время сотрёт лучезарный след самого великого из всех когда-либо существовавших пианистов, оно запишет в свой золотой фонд имя освободителя оркестровой музыки».
Полине легко давались не только уроки музыки, но и изучение языков. Она хорошо говорила по-испански, по-итальянски, по-французски и по-английски…
Уже в шестнадцать лет в 1837 году она начала выступать в гостиных и салонах, а вскоре стала принимать участие в концертах. Успехи на сцене привели к тому, что она отправилась в Германию в своё первое концертное турне. Затем её встретил Париж. Там старший брат Родригес Гарсиа, Мануэль Патрисио преподавал пение в Парижской консерватории. В последствии, (1848 – 1895 годах) он стал профессором Королевской академии музыки в Лондоне.
Кстати, именно в Лондоне состоялся дебют Полина Виардо, как оперной певицы. Она исполняла партию Дездемоны в «Отелло».
В театре присутствовал директор Итальянской оперы в Париже Людовик Виардо. Восхищённый её голосом, он пригласил певицу в парижский театр. В Париже Полина увлеклась французским поэтом Альфредом де Мюссе. Тогда он уже получил известность не только как поэт, но и как драматург и прозаик. Был хорош собою, молод, и девятнадцатилетняя певица готова была отдать ему руку и сердце.
И тут ей сделал предложение Людовик Виардо.
Певица оказалась перед выбором. И тогда на помощь пришла знаменитая Жорж Санд, считавшая Альфреда де Мюссе весьма ветреным и непригодным для семейной жизни человеком. Она сумела убедить юную певицу дать согласие серьёзному и уравновешенному Людовику Виардо, которого все звали в своём кругу Луи Виардо, хотя он и был много старше. Правда, сама Жорж Санд называла его «печальным, как ночной колпак», но всё же считала, что даже неплохо, что он является в некотором отношении антиподом страстной и энергичной Полины.
Иван Сергеевич Тургенев, в ту пору совсем ещё молодой литератор, увидел Полину Виардо на сцене, когда она исполняла в опере «Севильский цирюльник» партию Розины.
Позднее он вспоминал о том впечатлении:
«Не успела ещё Виардо-Гарсиа кончить свою арию, как плотина прорвалась: хлынула такая могучая волна, разлилась такая буря, какой я не видывал и не слыхивал. Я не мог дать себе отчёта, где я? Что со мной делается? Помню только, что и сам я, и всё кругом меня кричало, хлопало, стучало ногами и стульями, неистовствовало. Это было какое-то опьянение, какая-то зараза энтузиазма, мгновенно охватившая всех снизу доверху, неудержимая потребность высказаться как можно горячее и энергичнее».
А ведь ещё несколько минут назад впечатление было совершенно иным.
Едва Полина Виардо появилась на сцене, по залу пролетел шумок, ему вторили ложи… «Некрасива! Как некрасива!»
Тургенев тоже подумал: «В самом деле, некрасива!»
Но вот Полина Виардо запела… И тут же вся преобразилась, засверкали волшебным светом глаза. В зал полились непревзойдённые звуки. И Тургенев подумал: «Кто сказал некрасива? Какая нелепость? Да ни одной черты нельзя изменить в этом прекрасном лице!»
Так двадцатипятилетний и пока ещё почти неизвестный публике писатель Иван Тургенев впервые увидел любовь, которая, как считается до сих пор, стала любовью всей его жизни. Увидел и был совершенно сражён и очарован певицей.
Что же случилось? В чём причина столь быстрого и столь сильного увлечения. Конечно же, в необыкновенном таланте актрисы, в её страстности, непосредственности, в её искренности на сцене. Она вживалась в свои роли, она горела и едва ни сгорала в них. Оперный певец Рубини, современник Полины Виардо не раз говорил ей после окончания спектаклей: «Не играй так страстно: умрёшь на сцене!»
Иван Тургенев сделал всё, чтобы быть представленным певице. Ему удалось познакомиться на охоте с мужем Полины – директором Итальянского театра в Париже, известным критиком и искусствоведом – Луи Виардо. 1 ноября 1843 года Иван Сергеевич был представлен и самой Полине.
У певицы в то время было множество поклонников. Тургенев же ещё не был известен, а потому, казалось, совершенно не имел шансов. Его представили, как русского помещика, даже вовсе не писателя – о том ни слова. Сообщили лишь, что он автор нескольких посредственных стихотворений. Вполне естественно, певица поначалу и не обратила на него особого внимания. Однако, настойчивость Тургенева растопила сердце, и певица попросила своего обожателя помочь ей в изучении русского языка, без хорошего знания которого сложно петь романсы. Русские романсы ей нравились всё больше, по мере того как она прикасалась к этому бездонному кладезю.
Между тем, окружающим было видно, что Тургенев увлечён сильно и страстно.
Любовь или тайная война?
Варвара Петровна Тургенева совсем не разделяла увлечения сына и пыталась помешать развитию каких-либо отношений, хотя даже она не могла не отметить таланта певицы. Однажды заявила: «Хорошо поёт эта цыганка». Виардо была испанкой.
Остаётся загадкой, каким образом смог Тургенев против воли матери уехать после окончания гастролей вместе с Виардо и её мужем в Европу. Ведь такая поездка требовала средств, а он ещё не был известен ни в России, ни, тем более в Европе, ещё не выходили его книги, ещё не было никакого дохода.
Муж Полины Виардо был старше неё на 21 год. И при всём при этом он, судя по отзывам современников, совершенно спокойно взирал на то, как ухаживал Тургенев за его женой, даже не противился тому, что Тургенев часто останавливался в его имении.
Почему же? Ничего не замечал? Или, как считают некоторые биографы, просто «полагался на её благоразумие».
Давайте подумаем, каким образом Тургеневу удалось отправиться в заграничное путешествие, если мать, Варвара Петровна, была категорически против этой поездки и не дала на неё денег. Или, может быть, супруг возлюбленной Иваном Сергеевичем Полины Виардо взял его за границу за своё счёт? Нет, напротив, в одном из очерков о Тургеневе проскользнула мысль, что муж певицы не препятствовал отношением Полины с Тургеневым, поскольку эти отношения сулили материальные выгоды. Какие же? Каким образом он мог получить что-то за приглашение Тургенева сопровождать молодую жену?
Здесь кроется какая-то тайна. Увлечённые чтением романов Тургенева, занятые изучением его биографии, составленной так, что писатель показан целомудренным аскетом, мы не замечали многих нестыковок. И вот в 1999 году появились мемуары Юрия Дроздова «Записки начальника нелегальной разведки».
Обратимся к предисловию, сделанному автором. Она называется: «Между большими войнами ведётся война тайная».
И вот тут мы находим удивительный факт:
«В нашей истории всегда существовало деление на две части: военную разведку и разведку князя, императора, канцлера, как это было в елизаветинские и екатерининские времена. К концу XIX века во всех генерал-губернаторствах существовали тайные отделения, в которых сидели офицеры второго отдела управления генерального штаба и которые занимались разведкой, в том числе нелегальной.
Среди наших тогдашних разведчиков, в первую очередь разведчиков-нелегалов, было очень много выдающихся людей, большая часть которых известна нам как писатели, исследователи и путешественники. Тут можно вспомнить Пржевальского, Ивана Сергеевича Тургенева: Если взять период Отечественной войны 1812 года, то это – Александр Фигнер, а если уйти еще дальше в историю, можно вспомнить монаха Иакинфа Бичурина, известного своими исследованиями по Китаю».
Сведения о том, что Иван Сергеевич Тургенев был резидентом разведки Генерального Штаба Русской Армии в Европе, просачивались давно. Это уже совсем не тайна. О том, что Тургенев был резидентом, писал Юрия Яковлев, автор нашумевшей книги «ЦРУ против СССР», об этом проговаривался в бытность свою Председателем КГБ, Андропов.
И вот прямое заявление ветерана разведки. Можно ли ему верить? Судите сами. Вот официальные данные, помещённые в книге:
«За 35 лет службы в нелегальной разведке Юрий Иванович Дроздов прошёл путь от оперативного уполномоченного до начальника управления "С" Первого главного управления КГБ. Ему довелось участвовать во многих секретных операциях. Имеет правительственные награды СССР, ГДР, Польши, Кубы, Афганистана. Юрий Дроздов присутствовал в качестве «родственника» знаменитого полковника Рудольфа Абеля при его обмене на американского летчика Пауэрса, был резидентом в Китае и США, руководил операцией по взятию дворца Амина в Кабуле. Он имел непосредственное отношение к созданию, подготовке и использованию секретного подразделения советской разведки «Вымпел».
Каким образом Тургенев стал разведчиком? Прямых свидетельств об этом по понятным причинам нет. Тогда подобные факты держались в секрете. К примеру, о созданной Михаилом Богдановичем Барклаем-де-Толли перед Отечественной войной Особенной канцелярии – первого официального разведывательного органа в России – известно до крайности мало. А тут речь о резиденте… Любая утечка может привести к гибели разведчика в чужой стране.
Как тут не вспомнить мужественное заступничество Тургенева за крепостную матери, проданную жестокой соседке помещице. Ведь тогда Тургенев едва избежал суда, который, несомненно, приговорил бы его к каторге. И снисхождений бы не было – он ведь ещё не стал известным всей России писателем. Суда не было, но Тургенев находился в течении двадцати семи лет под следствием… Может быть, именно тогда ему предложили нелегальную работу за рубежом? Вот и ответ на вопрос, на какие деньги выехал он за границу вместе с семьёй Виардо? Вот и объяснение, почему мужу Полины было выгодно с материальной точки зрения приютить писателя. Насколько была посвящена в эту операцию семья Виардо, сказать трудно. Возможно, глава семьи просто клюнул на «богатого» помещика – о том, что у Тургенева не было денег своих, он мог и не знать.
По поводу того, что Тургенев влюбился без памяти, можно сказать, с первого взгляда, русская писательница Авдотья Панаева его современница писала:
«Такого влюблённого, как Тургенев, я думаю, трудно было найти другого. Он громогласно всюду и всех оповещал о своей любви к Виардо, а в кружке своих приятелей ни о чём другом не говорил, как о Виардо, с которой он познакомился».
И снова вопрос, почему «громогласно всюду и всех оповещал о своей любви» именно к Полине Виардо? О других увлечениях он громогласно никого не оповещал. Да, о них можно было прочитать в произведениях, но рассказывал он о них редко и далеко не всем.
«Позвольте мне упасть к Вашим ногам?»
Создают мнение о большой любви Тургенева к Полине Виардо его необыкновенные письма:
«Вторник, 1 (13) ноября 1850. С.-Петербург.
…Дал бы Бог, чтобы мы могли провести вместе следующую годовщину этого дня, и чтобы через семь лет наша дружба оставалась прежней.
Я ходил сегодня взглянуть на дом, где я впервые семь лет тому назад имел счастье говорить с Вами. Дом этот находится на Невском, напротив Александринского театра; Ваша квартира была на самом углу, – помните ли вы? Во всей моей жизни нет воспоминаний более дорогих, чем те, которые относятся к вам... Мне приятно ощущать в себе после семи лет всё то же глубокое, истинное, неизменное чувство, посвящённое Вам; сознание это действует на меня благодетельно и проникновенно, как яркий луч солнца; видно, мне суждено счастье, если я заслужил, чтобы отблеск Вашей жизни смешивался с моей! Пока живу, буду стараться быть достойным такого счастья; я стал уважать себя с тех пор, как ношу в себе это сокровище. Вы знаете, – то, что я вам говорю, правда, насколько может быть правдиво человеческое слово... Надеюсь, что вам доставит некоторое удовольствие чтение этих строк... а теперь позвольте мне упасть к Вашим ногам».
Вот так – один взгляд и почти сорок лет страстной, неподражаемой, всепобеждающей любви. Любви, споры о который не смолкают почти два столетия. Любви почти постоянной, которую не смогли победить даже случавшиеся время от времени увлечения Тургенева и даже попытки построиться семейную жизнь. Они наталкивались на его чувства к Полине Виардо и не могли победить их, а не имея возможности победить, погибали.
Письма же свидетельствуют и о неизменности писателя. Они говорят сами за себя:
Вторник, 1 ноября 1850. Письмо из Санкт-Петербурга. После знакомства прошло ровно семь лет, но Тургеневу всё памятно, всё дорого:
«...Дал бы Бог, чтобы мы могли провести вместе следующую годовщину этого дня, и чтобы и через семь лет наша дружба оставалась прежней...»
Это письмо уже приведено выше. А уже 7 ноября 1850 написано следующее:
«Дорогая моя, хорошая m-me Виардо, theuerste, lieb-ste, beste Frau, как вы поживаете? Дебютировали ли вы уже? Часто ли думаете обо мне? нет дня, когда дорогое мне воспоминание о вас не приходило бы на ум сотни раз; нет ночи, когда бы я не видел вас во сне. Теперь, в разлуке, я чувствую больше, чем когда-либо, силу уз, скрепляющих меня с вами и с вашей семьей; я счастлив тем, что пользуюсь вашей симпатией, и грустен оттого, что так далек от вас! Прошу небо послать мне терпения и не слишком отдалять того, тысячу раз благословляемого заранее момента, когда я вас снова увижу!»
И снова письма, письма, письма:
«Уверяю Вас, что чувства, которые я к Вам испытываю, нечто совершенно небывалое, нечто такое, чего мир не знал, что никогда не существовало и что вовеки не повторится!»
Или:
«О мой горячо любимый друг, я постоянно, день и ночь, думаю о Вас, и с такой бесконечной любовью! Каждый раз, когда Вы обо мне думаете, Вы спокойно можете сказать: «Мой образ стоит теперь перед его глазами, и он поклоняется мне». Это буквально так».
Мы не можем сомневаться в искренности этих писем, точнее, у нас нет права на сомнения. Но ведь известно, что в то время письма нередко вскрывались соответствующими службами. Особенно письма из России в Европу. Может и не все, но вскрывались. Могли прочитываться кем-то и письма Тургенева… А он вёл себя как горячо влюблённый и в письмах и в жизни. Лишь в 1845 году вернулся в Россию, но уже в январе 1847 года снова помчался за границу, едва узнав, что у Виардо начинаются гастроли в Берлине. Затем он сопровождал её во время гастролей в Лондоне и Париже.
Сохранились некоторые его письма того периода:
«Ах, мои чувства к вам слишком велики и могучи. Я не могу жить вдали от вас, – я должен чувствовать вашу близость, наслаждаться ею, – день, когда мне не светили ваши глаза, – день потерянный».
А вот другое письмо:
«Здравствуй, моя любимая, самая лучшая, самая дорогая моя женщина... Родной мой ангел... Единственная и самая любимая...»
Письма весьма откровенны. Отчего же так спокойно реагировал на них супруг Полины Виардо? Н могла же она скрыть эту страстную переписку. Во всяком случае, всегда тайная переписка может стать явной. А писем было слишком много…
Были, конечно, и просто о творчестве:
«Господи! Как я был счастлив, когда читал Вам отрывки из своего романа (Тургенев читал своей возлюбленной роман «Дым») Я буду теперь много писать, исключительно для того, чтобы доставить себе это счастие. Впечатление, производимое на Вас моим чтением, находило в моей душе стократный отклик, подобный горному эху, и это была не исключительно авторская радость».
Кстати, относительно того, что Тургенев сделал её первой читательницей, слушательницей и ценительницей своих произведений,
Об этом Полина Виардо писала так:
«Ни одна строка Тургенева не попадала в печать прежде, чем он не познакомил меня с нею. Вы, русские, не знаете, насколько вы обязаны мне, что Тургенев продолжает писать и работать».
Ну а на пересуды об их отношениях она ответила очень твёрдо и вразумительно:
«Сорок лет прожила я с избранником моего сердца, вредя разве что себе, но никому другому. Какое право имеют клеймить нас? Чувства и действия наши были основаны на законах, нами принятых, непонятных для толпы. А положение наше было признано законным всеми, кто нас любил».
Ну а теперь вспомним крылатую фразу: «Тот, кто счастлив в любви, становится семьянином, кто несчастлив – писателем или философом».
Так счастлив или несчастлив в любви был Иван Сергеевич Тургенев?
С творчеством Тургенева мы знакомимся ещё на школьной скамье. Но при изучении творчества писателя в школе внимание учеников на том, откуда взяты те или иные коллизии, не заостряется. Особенно это касается книг о любви. Произведения в этих случаях редко сопоставляются с этапами биографии писателя. В программе определено, что надо изучать и как изучать – в советское время необходимо было выискивать те или иные эпизоды или сцены, которые можно использовать для бичевания порядков дореволюционной России.
А между тем, зачастую, писатели вовсе не ставали перед собой задачи бичевать государственное устройство. В своих произведениях они показывали героев эпохи…
Вспомним Лермонтовского «Героя нашего времени». Писатель, как иногда говорят, инженер человеческих душ. Вот и исследовали наши классики именно души человеческие. Ну а эпоха, эпоха служила только фоном, на котором высвечивались те или иные исследования.
Тургенев почти непрерывно сопровождал певицу во время её многочисленных гастролей. В Россию приезжал не часто, но во время этих приездов успевал завести новые романы.
И это несмотря на большую любовь к Полине Виардо!?
Всех увлечений, которые пережил Тургенев, видимо, не счесть, поскольку далеко не каждый из них становился основой для очередного романа или повести. Были, конечно, и такие, что вдохновляли на целую плеяду стихотворений, ну и конечно, на роман, повесть или рассказ, а то и на все произведения, вместе взятые.
Недаром Иван Сергеевич писал:
«Всякий раз, когда я задумывал написать новую вещь, меня трясла лихорадка любви».
Уже стало традицией говорить о сорокалетней неиссякаемой любви к Полине Виардо. Но тогда почему же за эти сорок лет Тургенев не только завёл немало романов, но и неоднократно делал серьёзные попытки построить семью?
Так в 1854 году Иван Сергеевич стал серьёзно подумывать о женитьбе на Ольге, дочери одного из своих кузенов. Тургеневу было 36 лет, девушке – 18. Разница, конечно, немалая, но в то время в России такое не было исключением. Мужчины вообще женились в основном не в ранней молодости, а в районе тридцати лет. Иногда и позднее. Так что ничего удивительного не было в том, что Тургенев воспылал нежными чувствами к юной Ольге и даже готов был сделать предложение. И девушка отвечала на его чувства чувствами, ещё более сильными и, несомненно, значительно более искренними.
Но почему же он снова не решился на женитьбу? Биографы полагают, что тому виною любовь к Полине Виардо, что Тургенев был не в состоянии поставить любую другую, даже очень привлекательную женщину между собою и возлюбленной певицей.
И всё-таки кажется странным, что он, выбирая между бесперспективным обожанием Полины Виардо и чувствами к другой женщине, отвечающей на его чувства, вновь и вновь возвращался в плен своего безответного обожания.
И с чувствами к Ольге было также скоро покончено, и они так же скоро, как и прежние чувства, «были сданы в архив».
И вот тут возникает мысль – а имел ли право Тургенев на любовь к кому либо, кроме Полины Виардо? Ведь он не принадлежал себе, он был резидентом Русской разведки. Ну а публике давалось объяснение, которое её устраивало и которое скрывало правду о деятельности Тургенева.
«Тургенев скверно поступает с Машенькой…»
У любимой сестры Льва Николаевича Толстого, Марии Николаевны, ставшей прототипом Любочки в его повести «Детство. Отрочество. Юность», личная жизнь не сложилось. Она была вынуждена взять детей и уйти навсегда от мужа, жизнь с которым оказалась невыносимой.
Лев Толстой искренне переживал за неё. Она была действительно очень и очень дорогим для него человеком. Свои письма к ней он начинал самыми ласковыми словами:
«Милый, милый, тысячу раз дорогой друг мой Машенька... Не стану извиняться, что не скоро написал тебе, уж это сколько раз было и всё-таки не мешает нам любить друг друга и быть уверенным в этом…»
Но она была ещё очень молодой женщиной. Ей хотелось любви, она мечтала о счастье.
Тургенев периодически приезжал в Россию и живо интересовался литературными новостями и книжными новинками. И вот в 1854 году он прочитал в журнале «Современник» повесть Толстого «Детство. Отрочество. Юность», которая привела его в восторг. Зная, что неподалёку от Спасского-Лутовинова живут сестра Льва Толстого с мужем, он решил обязательно познакомиться с ними.
Тургенев нанёс визит. Вскоре семья Толстых тоже посетила его, и постепенно завязалась дружба.
Мария Николаевна сразу тронула сердце Тургенева. Иван Сергеевич признался в своём письме к издателю «Современника» Некрасову: «Сестра автора «Отрочества» премилая женщина, умна, добра и очень привлекательна… Она мне очень нравится. Мила, проста – глаз бы не отвел. На старости лет... я едва не влюбился. Жаль, что отсюда до них около 25 верст...»
Друзьям говорил о ней: «Если взглянешь на неё хоть раз, теряешь рассудок и падаешь на землю, как скошенный стебель».
Да и Мария Николаевна, лишённая в семье любви, постепенно увлеклась Иваном Сергеевичем. Она говорила о Тургеневе: «Он удивительно интересен своим живым умом и поразительным художественным вкусом. Такие люди редки».
Брат Николай Николаевич был встревожен увлечением Марии. Он писал Льву Николаевичу: «Маша очарована Тургеневым. Она не знает света и вполне может ошибиться».
Между тем, любящие сердца забились в унисон, хотя их обладателя тщательно скрывали свои чувства, причём скрывали их не только от посторонних, но и друг от друга. Но однажды Тургенев не выдержал… Это случилось, когда он читал вслух «Евгения Онегина».
Как-то так вышло, что он, почти не владея собой, взял её руку и поцеловал. Мария Николаевна испуганно отдёрнула её и проговорила:
– Прошу более этого не делать.
Эта сцену Тургенев оживил в своём «Фаусте». Вот она:
«Я знаю, как опасна какая бы то ни было связь между мужчиной и молодой женщиной, как незаметно одно чувство сменяется другим. Я бы сумел оторваться, если б я не сознавал, что мы оба совершенно покойны. Правда, однажды между нами произошло что-то странное. Не знаю, как и вследствие чего – помнится, мы читали "Онегина" – я у ней поцеловал руку. Она слегка отодвинулась, устремила на меня взгляд (я, кроме её, ни у кого не видал такого взгляда: в нём и задумчивость, и внимание, и какая-то строгость)... вдруг покраснела, встала и ушла. В тот день мне уж не удалось быть с ней наедине. Она избегала меня и битых четыре часа играла с мужем, няней и гувернанткой в свои козыря! На другое утро она предложила мне идти в сад. Мы прошли его весь до самого озера. Она вдруг, не оборачиваясь ко мне, тихо прошептала: «Пожалуйста, вперёд не делайте этого!» – и тотчас начала мне что-то рассказывать... Я был очень пристыжен».
Повесть «Фауст» написана Тургеневым за несколько дней на одном вздохе. Прототипом главной героини Верочки Ельцовой стала Мария Николаевна. Во многих произведениях Тургенева заметна одна закономерность. Он даёт героиням имя, отличное от прототипов, но отчество неизменно оставляет прежнее. Вот мы видим: Мария Николаевна – Вера Николаевна в «Фаусте», Татьяна Александровна – Мария Александровна в «Переписке»…
В «Фаусте» писатель даёт портрет Верочки Ельцовой, списанный с Марии Николаевны:
«Когда она вышла мне навстречу, я чуть не ахнул: семнадцатилетняя девочка, да и полно! Только глаза не как у девочки; впрочем, у ней и в молодости глаза были не детские, слишком светлы. Но то же спокойствие, та же ясность, голос тот же, ни одной морщинки на лбу, точно она все эти годы пролежала где-нибудь в снегу. А ей теперь двадцать восемь лет, и трое детей у ней было...»
И возраст соответствует, и детей у Марии Николаевны было трое, как и у Верочки Ельцовой.
А вот уже оценка Тургенева:
«Вера Николаевна не походила на обыкновенных русских барышень: на ней лежал какой-то особый отпечаток».
Ну и ещё одна подробность – Верочка, как и Мария Николаевн не любила стихов.
И именно Тургенев привил эту любовь Марии Николаевне, во всяком случае, к «Фаусту» Гёте, а его герой то же самое сделал с Верочкой Ельцовой.
Тургенев пережил почти юношескую влюблённость. Это видно из его писем. Боткину он признался: «Прощаясь со мною, она подала мне руку с таким внутренним болезненным движением, словно птичка, которая ищет где-нибудь укрыться от застигнувшей её бури. У меня готовы были навернуться слёзы на глаза... Всё в ней проникнуто благородством и искренностью сердца».
В 1855 году Тургенев познакомился с братом своей возлюбленной, Львом Николаевичем Толстым, причём Толстой сообщил сестре об этом и добавил, что «полюбил его (Тургенева – авт.) ещё и за то, что он тебя так любит и ценит».
Может показаться странным, но любовь Тургенева разгоралась, пока Мария Николаевна была недоступна для него – пока была замужем. И вдруг, пришло сообщение, что она ушла от мужа и переехала к брату Сергею Николаевичу в Пирогово – там было его имени, в котором ей принадлежала часть, именуемая Малым Пироговым.
Совсем ещё молодая женщина – а было ей в ту пору двадцать семь лет –смело оставила мужа, хотя было у неё трое детей.
Тургенев поспешил послать ей уверения в своих чувствах, правда, говорил он дружбе, а не о любви:
«Вы недаром полагаетесь на мою дружбу: действительно – я останусь Вашим другом, пока буду жив...»
Видимо этими словами о дружбе он несколько озадачил Марию Николаевну, которая полагала, что он питает к ней гораздо более сильные чувства. Написал Тургенев и Льву Николаевичу Толстому: «Скажите ей, что я часто думаю о ней и что, если бы желания могли осуществляться, она была бы совершенно счастлива».
Но снова позвала заграница, что, конечно же, огорчило Марию Николаевну, ведь всем было известно о непонятной, странной, почти виртуально, но всё-таки любви к Полине Виардо.
Даже Толстой в 1858 году записал в своём дневнике: «Машеньку известие об отсутствии Тургенева ударило. Вот те и штучки».
А Тургенев уже всё для себя решил – снова он не отважился на то, чтоб сделать предложение, и на вопрос Анненкова о развитии отношений с сестрой Льва Толстого, ответил с известной долей цинизма, мол, Мария Николаевна ещё не знает: «дела с ней покончены и сданы в архив».
В следующий свой приезд в России Тургенев побывал в Пирогове, повидал и Марию Николаевну и её братьев. Он подробно описал этот визит Полине Виардо: «Я провёл три очень приятных дня у своих друзей: двух братьев и сестры, прекрасной и очень несчастной женщины. Она вынуждена была разойтись со своим мужем, своего рода деревенским Генрихом 8-м, преотвратительным».
Лев Николаевич Толстой дал этому поступку в своём дневнике такую резкую оценку: «Тургенев скверно поступает с Машенькой. Дрянь».
Иван Сергеевич просто разлюбил Марию Николаевну, о чём признался в письме к Боткину: «Я видел в Ясной Поляне графиню Толстую; очень она переменилась на мои глаза – да сверх того мне нечего ей сказать».
Произошёл разрыв и со Львом Толстым. Иногда называют иные причины – мол, однажды Тургенев читал Льву Николаевичу свою повесть, а тот заснул, или, они поссорились из-за различного подхода к воспитанию детей, когда речь зашла о воспитании во Франции дочери Тургенева. Возможно, и был какой-то повод, но причина кроется в том, что, на взгляд Толстого, Тургенев очень нехорошо поступил в его любимой сестрой, вселив надежду на любовь, на будущее, но затем всё резко разорвав.
Считается, что Тургенев в «Фаусте» в какой-то степени предсказал судьбу Марии Николаевны через судьбу своей героини Веры Николаевны.
Мы не знаем, каким было последнее свидание Тургенева с Марией Николаевной. Но в «Фаусте» говорится об обещании встречи – встречи, которая не состоялась:
«– Завтра, завтра вечером, – проговорила она, – не сегодня, прошу вас... уезжайте сегодня... завтра вечером приходите к калитке сада, возле озера. Я там буду, я приду... я клянусь тебе, что приду, – прибавила она с увлечением, и глаза её блеснули, – кто бы ни останавливал меня, клянусь! Я всё скажу тебе, только пусти меня сегодня».
Она переходит на «ты», она обещает встречу и какую встречу! Можно только догадываться.
Тургеневский герой, от имени которого ведётся повествование, проводит страшную для него ночь, он вспоминает, вспоминает всё, что связывало его с Верой Ельцовой, вспоминает её слова, её откровения:
«Вспоминал я также слова Ельцовой, переданные мне Верой. Она ей сказала однажды: «Ты как лёд: пока не растаешь, крепка, как камень, а растаешь, и следа от тебя не останется».
И вот развязка… Строки из письма:
«Я не могу продолжать так, как начал, любезный друг: это стоит мне слишком больших усилий и слишком растравляет мои раны. Болезнь, говоря словами доктора, определилась, и Вера умерла от этой болезни. Она двух недель не прожила после рокового дня нашего мгновенного свидания. Я её видел ещё раз перед её кончиной. У меня нет воспоминания более жестокого. Я уже знал от доктора, что надежды нет. Поздно вечером, когда уже все улеглись в доме, я подкрался к дверям её спальни и заглянул в неё. Вера лежала на постели с закрытыми глазами, худая, маленькая, с лихорадочным румянцем на щеках. Как окаменелый, смотрел я на неё. Вдруг она раскрыла глаза, устремила их на меня, вгляделась и, протянув исхудалую руку».
«Фауст» написан в период горячей влюблённости, но почему же такой конец? Словно какой-то рок лежал на всех попытках Тургенева встретить настоящую любовь и устроить свою судьбу. Он говорил о любви к Марии Николаевне, восхищался ею, но уже были написаны роковые строки повести. И ведь свершилось… Нет, Мария Николаевна не умерла, но ушла из мирской жизни.
Вспоминала ли она Тургенева? Да, конечно же, вспоминала его и свою любовь к нему. И спустя годы пришла к выводу:
«Если бы он не был в жизни однолюбом и так горячо не любил Полину Виардо, мы могли бы быть счастливы с ним, и я не была бы монахиней, но мы расстались с ним по воле Бога...»
Обрести счастья в любви Марии Николаевне так и не довелось. Потрясённая ничем не оправданным разрывом с Тургеневым, она уехала за границу, где завела роман со шведским подданным Виктором де Кленом». От него родила дочь, о чём сообщила братьям. С трепетом ждала писем, особенно от любимого брата Льва Николаевича. И получила ответ:
«Ты говоришь, пусть братья тебя судят, как хотят. Кроме любви, кроме жалости, нет и ничего не будет, к тебе в моём сердце. Упрекнуть тебя не поднимется рука ни у одного честного человека. Теперь что делать? Первое – выйти за него замуж, второе – ребёнка ни в коем случае не брать себе, а отдать мне. Третье – важнее всего – скрыть от детей и от света».
Но и здесь встретились непреодолимые препятствия. Родственники виконта помешали браку, хотя дочь взяли на воспитание. Её ожидало одиночество, особенно после смерти сына. И она решила удалиться из мирской жизни. В Оптиной пустыни встретилась со старцем Амвросием и в 1891 году отправилась в Шамординский монастырь, который находился неподалёку от пустыни. Она ушла в мир иной весной 1912 года.
«Что это? Слёзы… или кровь?».
Тургенев писал в одном из своих писем: «В человеческой жизни есть мгновенья перелома, мгновенья, в которых прошедшее умирает и зарождается нечто новое; горе тому, кто не умеет их чувствовать, – и либо упорно придерживается мёртвого прошедшего, либо до времени хочет вызывать к жизни то, что ещё не созрело».
И вот, когда ему было в районе шестидесяти лет, он снова испытал всепобеждающее чувство любви…
А.Ф. Кони отметил, что Тургенев «находился во власти чувства, не похожего на одностороннее восхищение, за которое платят одним дружеским расположением, – чувства, гораздо более сильного и острого».
И далее:
«Таковы были его отношения к баронессе Ю. П. Вревской, в 1874-1877 годах, начавшиеся дружбой и признанием с его стороны, что ближайшее знакомство с нею оставило глубокий след в его душе и дало ему почувствовать, что в его жизни стало одним существом больше, к которому он искренно привязался. Но вскоре это «несколько странное, но хорошее чувство» переходит у него в «дружескую любовь», а в последнюю настойчиво вторгается страсть, так что ему становится жутко при мысли о возможности быть прижатым любимым другом к сердцу не по-братски...
Говорят, что в жизни мужчин вот этакие смены, о которых писал Тургенев, происходят каждые 29 лет…
«Баронесса Юлия Петровна Вревская (урожденная Варпаховская, 1841 –
1878) семнадцатилетней девушкой вышла замуж за генерала И. А. Вревского, вскоре убитого на Кавказе.
Тургенев был знаком с этой женщиной с 1873 г. и переписывался с ней вплоть до её смерти. Вревская приезжала к нему в имение Спасское-Лутовиново и гостила там пять дней. В день её отъезда Тургенев написал: «...в моей жизни с нынешнего дня одним существом больше, к которому я искренне привязался, дружбой которого я всегда буду дорожить, судьбами которого я всегда буду интересоваться».
Когда начала русско-турецкая война 1877-1878 гг., Ю. П. Вревская добровольно отправилась сестрой милосердия в действующую армию. Но сначала она приехала в Яссы, где с июня 1877 г. дислоцировался только что сформированный отряд Свято-Троицкой общины во главе с весьма пожилой настоятельницей Е.А. Кублицкой. В отряде было около двадцати человек – врачи, медицинские сёстры. Баронесса Вревская определилась медсестрой в этот отряд.
Узнав об отъезде Вревской в действующую армию, Тургенев написал:
«Моё самое искреннее сочувствие будет сопровождать Вас в Вашем тяжёлом странствовании. Желаю от всей души, чтобы взятый Вами на себя подвиг не оказался непосильным...»
Но, увы – Ю.П. Вревская заразилась пятнистым тифом и умерла
24 января 1878 г. в госпитале, находившемся в городе Бялы (Болгария). Её смерть глубоко потрясла И. С. Тургенева. В письме к другу он писал:
«Она получила тот мученический венец, к которому стремилась её душа, жадная жертвы... Это было прекрасное, неописанно доброе существо... Её жизнь – одна из самых печальных, какие я знаю».
Именно в память о ней в сентябре того же года Тургенев создал одно из лучших своих стихотворений в прозе.
«На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращённого в походный военный гошпиталь, в разорённой болгарской деревушке – с лишком две недели умирала она от тифа.
Она была в беспамятстве – и ни один врач даже не взглянул на неё; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока ещё могла держаться на ногах, поочерёдно поднимались с своих заражённых логовищ, чтобы поднести к её запёкшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.
Она была молода, красива; высший свет её знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились…два-три человека тайно и глубоко любили её. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слёз.
Нежное кроткое сердце…и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи…она не ведала другого счастия…не ведала – и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась – и вся, пылая огнём неугасимой веры, отдалась на служение ближним.
Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом её тайнике, никто не знал никогда – а теперь, конечно, не узнает.
Да и к чему? Жертва принесена…дело сделано.
Но горестно думать, что никто не сказал спасибо даже её трупу – хоть она сама и стыдилась и чуждалась всякого спасибо.
Пусть же не оскорбится её милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на её могилу!
Сентябрь 1878 года».
Здесь нужно добавить кое-что о тех каплях воды, которые солдаты подносили к запекшимся губам Вревской. Эту воду, как оказывается, они покупали у спасаемых от османской смерти болгар, причём, покупали не за малые деньги…
Стихотворениями в прозе «Деревня», «Дрозд II», «Памяти Ю.П. Вревской» Тургенев откликнулся на события русско-турецкой войны 1877 – 1878 годов, войны очень необычной, которую впоследствии назвали «военной прогулкой». Ведь направляя своего брата в Дунайскую армию главнокомандующим, Александр Второй определил главную цель – Константинополь! Но заговор западных стран, во главе с Англией, помешал осуществить вековое стремление о водружении Православного Креста на Святой Софии. Сколько людей загублено – и всё напрасно. Вот и звучат проникающие глубоко в душу строки стихотворения в прозе «Деревня»:
«О, довольство, покой, избыток русской вольной деревни! О, тишь и благодать!
И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде и всё, чего так добиваемся мы, городские люди?».
Какой глубокий смысл! Это уже, безусловно, прозаические начала в стихотворениях в прозе, но начала, усиленные поэтическим духом произведения. На таком удивительном контрасте Тургенев показывает мир деревни, далёкий от войн, сражений и походов, смысл которых очень мало понятен простым деревенским жителям. Им понятны лишь войны в защиту своего Отечества. Вспоминается стихотворение «Как хороши, как свежи были розы», с их пронзительным ощущением беззащитности «перед лицом Неведомого, перед бесконечностью неба».
Необыкновенно сильно звучат строки стихотворения в прозе «Дрозд II»:
«Меня терзают другие, бесчисленные, зияющие раны..
Тысячи моих братий, собратий гибнут теперь там, вдали, под неприступными стенами крепостей; тысячи братий, брошенных в разверстую пасть смерти неумелыми вождями.
Они гибнут без ропота; их губят без раскаяния; они о себе не жалеют; не жалеют о них и те неумелые вожди.
Ни правых тут нет, ни виноватых: молотилка треплет снопы колосьев, пустых ли, с зёрнами ли – покажет время».
Время показало… А Тургенев гениально предвидел и написал: «Горячие, тяжёлые капли пробираются, скользят по моим щекам… скользят мне на губы… Что это? Слёзы… или кровь?».
И апофеозом войны звучит стихотворение в прозе «Памяти Ю.П. Вревской». Да – это проза, тяжелая, всесокрушающая высоким стилем проза, в котором звучат душераздирающие поэтические нотки. Поэзия тоже бывает тяжёлой и сильной. Вот как, например, «Вставай страна огромная!».
Христианским милосердиям и несовершенствам общественных отношений посвящено стихотворение в прозе «Мне жаль…».
«Мне жаль самого себя, других, всех людей, зверей, птиц… всего живущего», – писал Тургенев и за перечислением всех, кого жаль, в которое входит весь свет, он говорит, что завидует камням. Почему? Должно быть потому, что камни не могут чувствовать.
В этих произведения проявляются в большей степени прозаические начала, даже, можно сказать, философские. Собственно, в стихотворениях в прозе очень сильны философские начала. Порою, эти маленькие произведения являются как бы подведением итогов жизни и разговором писателя с самим собою: «Когда меня не будет» – обращение к любимой; «Песочные часы» – размышления над скоротечностью жизни; «Я встал ночью» – смирение с неизбежностью ухода в мир иной; «Когда я один» – размышление над своим вторым «я», над чем-то тем неведомым, что ждёт впереди.
«Песнь торжествующей любви»
В своём очерке «Савина и Тургенев» Анатолий Фёдорович Кони рассказал:
«17 января 1879 г. на сцене Александрийского театра, в бенефис Марии Гавриловны Савиной, была поставлена комедия Тургенева «Месяц в деревне», написанная им в 1850 году. Простая, по-видимому, история, представленная в ней, полна психологического интереса. Обыденная и весьма не редкая тема развита автором с тончайшей наблюдательностью над глубокими переживаниями женской души.
В сцене борьбы долга с чувством, – прочно сложившегося уклада жизни с нежданно-негаданно налетевшею страстью, – тяжёлого решения с внезапной нерешительностью, – чувства долголетней дружбы с безотчётным и безоглядным стремлением к разрыву с недавним прошлым – Тургенев показал себя великим мастером…Душевные переживания хозяйки дома – Натальи Петровны, – влюбившейся в течение месяца в молодого студента, учителя её сына, и теряющей, – под влиянием бросившегося ей в голову вина страсти, не испытанной дотоле, – не только самообладание, но даже и жалость к юной и бедной сироте – Верочке – создали, в глазах Тургенева, ей первенствующее место среди сценических исполнительниц его труда.
Личность Верочки, которая под влиянием постепенно, подобно цветку, распустившейся в сердце её любви к милому, жизнерадостному студенту – Беляеву – в течение месяца из ребёнка обращается в душевно взрослую женщину, вдруг понявшую лукавство и хитросплетения своей неожиданной соперницы, – оставлена была Тургеневым, при мысли о её сценическом воплощении, на втором плане. Но Савина, талант которой к концу семидесятых годов уже успел вполне расправить свои широкие крылья, глубоко вдумалась в произведение Тургенева и нашла, что роль Верочки не только равносильна роли Натальи Петровны, но, пожалуй, и превосходит её по задаче, даваемой артисту-художнику. Чувство Верочки к Беляеву выше и чище вспышки страсти у Натальи Петровны, – и когда автор, оканчивая комедию и избегая избитого морализирования, показывает замужнюю женщину остановившеюся, не по своей воле, на краю обрыва, а душевно возмужавшую девушку уносящею своё опустошенное сердце в болотную тину «брачного сопряжения», – все симпатии и зрителя, и воплотителя её образа на сцене – на стороне Верочки. Поэтому Савина и взяла роль Верочки. Узнав об этом, Тургенев был удивлён и спросил артистку: «Что же там играть?» А затем, когда впервые увидел на сцене, что создала из этого, лишь намеченного, образа Савина, он воскликнул, пристально вглядываясь в лицо артистки в её театральной уборной: «Верочка... Неужели эту Верочку я написал?!.. Я даже не обращал на неё внимания, когда писал... Всё дело в Наталье Петровне...» И он сразу признал большой талант в артистке, умевшей разработать и углубить этот образ, перенеся центр тяжести пьесы с томимой однообразием и эпикурейской безмятежностью зрелой женщины на почти ещё девочку, в белом передничке, с заплетённой косой и большим бумажным змеем в руках….»
Тургенев был поражён успехом пьесы. С актрисой Савиной довелось встретиться снова на литературном вечере в пользу Литературного фонда диалог графа Любина и Дарьи Ивановны Ступендьевой из его комедии «Провинциалка».
А.Ф. Кони отметил:
«Кто видел Савину в «Провинциалке» – не мог не поразиться её интонациями, игрою её лица, то томным, то торжествующим блеском её глаз именно в разговоре с графом, – тот может себе представить Тургенева при виде такого исполнения. Недаром Достоевский сказал ей в этот вечер: «У вас каждое слово отточено, как из слоновой кости…
С этого времени начинается ближайшее личное знакомство Тургенева с Савиной. Она, очевидно, произвела на него сильное впечатление, не только как изящная в своей отзывчивости женщина, но и как чуткая артистка, знающая цену и свойства своего дарования и умеющая его применять со всей его силой к горячо ею любимому искусству. Письма к ней и свидания с нею потянулись длинной чередой. Первые очень скоро вышли из рамок условной вежливости, приняли задушевный тон и вскоре стали отражать в себе нарастающую привязанность Тургенева, которую с полным основанием можно назвать любовью. В глазах его Савина, вероятно, имела не меньше блестящих достоинств, чем Виардо. И она возбуждала восторг публики, и ей иногда хотелось сказать во вдохновенные минуты ее творчества: «Стой! Какою я теперь вижу, останься навсегда такою в моей памяти...» – и с нею можно было делиться своими мечтами и планами, замыслами и откровенным мнением о своих современниках. Но она была, сверх того, своя, родная, русская, которой, конечно, были более понятны и близки чувства и мысли Тургенева по отношению к России, к её народу и его языку. И, наконец, – чего уже не было там, – она блистала и очаровывала своей молодостью. Во время первых представлений «Месяца в деревне» ей было всего 25 лет, а знакомство с нею Тургенева совпало с тем временем в его жизни, когда… он, приезжая на родину, повсюду был встречаем выражениями общей восторженной любви. Это его молодило, вливало в него новую бодрость. Отложивший вскоре после «Призраков» и «Довольно» перо с непоколебимым решением никогда больше не брать его в руки, он почувствовал, что литературная жилка в нём вновь зашевелилась, и спрашивал себя: «Неужели из старого, засохшего дерева пойдут новые листья и даже ветки?...»
Иван Сергеевич писал о новом своём состоянии:
«На моё старое сердце недавно со всех сторон нахлынули молодые женские души – и под их ласкающим прикосновением зарделось оно уже давно поблекшими красками, следами бывалого огня».
А какие были письма к Савиной:
«Милая Мария Гавриловна! Вот уже третий день, как стоит погода божественная, я с утра до вечера гуляю по парку или сижу на террасе, стараюсь думать о различных предметах – и вдруг замечаю, что мои губы шепчут: «Какую ночь мы бы провели... А что было бы потом? А Господь ведает!»... И мне глубоко жаль, что эта прелестная ночь так и потеряна навсегда... Жаль для меня – и осмелюсь прибавить – и для Вас, потому что уверен, что и Вы бы не забыли того счастья, которое дали бы мне».
При знакомстве с Савиной история в какой-то мере повторилась. Вспомним, как Тургенев, увидев на сцене Полину Виардо, влюбился в неё без памяти с первого взгляда.
Он не мог забыть того момента, когда после спектакля зашёл в гримёрную к Савиной, чтобы выразить своё восхищение, а она в восторге и благодарности обвила его шею руками и поцеловала в щеку.
До нас не дошли все подробности взаимоотношений писателя и актрисы. Но известно, что когда Савина в 1880 году сообщила, что собирается на гастроли в Одессу, Тургенев забросал её письмами, в которых звучала просьба навестить его в Спаском-Лутовинове, ведь это было по пути. Он писал:
«О Вас я думаю часто, чаще, чем бы следовало. Вы глубоко вошли в мою душу... Я люблю Вас...»
Савина отвечала, что заехать не может. И тогда влюблённый Тургенев стал просить её выбрать поезд, проходящий через Мценск, с таким расчётом, сев в него на станции, проехать хотя бы небольшую часть пути. Тургенев говорил о своей любви, но Савина не могла ответить тем же – в её сердце, в её душе было глубокое уважение к писателю, но не более того, о чём мечтал он.
Они расстались на одной из станций. Тургенев вернулся в Спасское-Лутовиново, началась переписка, которая продолжалась несколько лет.
И всё-таки Мария Савина побывала у него в гостях летом 1881 года. Что за отношения были между ними в эти дни, сказать трудно. Когда Тургенев и Савина были в гостях у Полонских, актриса вновь не сдержала своих чувств, как когда-то в гримёрной. Она буквально кинулась к Тургеневу, в необыкновенным порыве и никого не стесняясь, поцеловала.
А.Ф. Кони рассказал в очерке:
«Пребывание Савиной в Спасском, одновременно с семейством поэта Полонского, было праздником для Тургенева, да и для всех. Читая своим гостям, ещё в рукописи, «Песнь торжествующей любви», совершая с ними прогулку в лес, чтобы слушать «ночные голоса», он изучил ближе, в повседневном общении, свою гостью, в честь которой комната, ею занимаемая, была названа «Савинской».
В ту пору чтения вслух вообще были принятый в дворянских усадьбах, ну а чтения писателями и поэтами своих произведениях составляли особый колорит. Представьте себе веранду, стол с самоваром, лёгкий шум парка, пение птиц. Представьте слушателей, расположившихся вокруг стола или в креслах качалках. И того, кто приковывает к себе всё внимание, чтением произведения. И звучит спокойный, негромки голос и растекаются по веранде строки произведения, которого ещё никто не видел, никто не читал, произведения, о котором ещё никто не знает – никто, кроме вот этих избранных счастливчиков – его близких друзей.
Иван Сергеевич умел читать превосходно, мастерски, удивительно красиво… Так он читал и «Песнь торжествующей любви». Не родилось ли название, благодаря сердечной вспышки, подаренной ему знакомством с несравненной Савиной?
А слушатели внимательны, задумчивы… А история загадочна и удивительна…
«Около половины XVI столетия проживало в Ферраре (она процветала тогда под скипетром своих великолепных герцогов, покровителей искусств и поэзии) – проживало два молодых человека, по имени: Фабий и Муций. Ровесники годами, близкие родственники, они почти никогда не разлучались; сердечная дружба связала их с раннего детства... одинаковость судьбы скрепила эту связь. Оба принадлежали к старинным фамилиям; оба были богаты, независимы и бессемейны; вкусы, наклонности были схожие у обоих. Муций занимался музыкой, Фабий – живописью. Вся Феррара гордилась ими, как лучшим украшением двора, общества и города. Наружностью они, однако, не походили друг на друга, хотя оба отличались стройной юношеской красотою: Фабий был выше ростом, бел лицом и волосом рус -- а глаза имел голубые; Муций, напротив, имел лицо смуглое, волосы черные, и в темно-карих его глазах не было того веселого блеска, на губах той приветливой улыбки, как у Фабия; его густые брови надвигались на узкие веки -- тогда как золотистые брови Фабия уходили тонкими полукругами на чистый и ровный лоб. Муций и в разговоре был менее жив; со всем тем оба друга одинаково нравились дамам – ибо недаром были образцами рыцарской угодливости и щедрости.
В одно и то же время с ними проживала в Ферраре девица по имени Валерия. Ее считали одной из первых красавиц города, хотя видеть ее можно было очень редко, так как она вела жизнь уединённую и выходила из дому только в церковь – да в большие праздники на гулянье. Она жила с своей матерью, благородной, но небогатой вдовою, у которой не было других детей. Всякому, кому только ни встречалась Валерия, – она внушала чувство невольного удивления и столь же невольного, нежного уважения: так скромна была ее осанка, так мало, казалось, сознавала она сама всю силу своих прелестей. Иные, правда, находили ее несколько бледной; взгляд ее глаз, почти всегда опущенных, выражал некоторую застенчивость и даже боязливость; её губы улыбались редко – и то слегка: голос её едва ли кто слышал. Но ходила молва, что он был у неё прекрасен и что, запершись у себя в комнате, ранним утром, когда все в городе еще дремало, она любила напевать старинные песни, под звуки лютни, на которой сама играла. Несмотря на бледность лица, Валерия цвела здоровьем; и даже старые люди, глядя на нее, не могли не подумать: «О, как счастлив будет тот юноша, для кого распустится, наконец, этот ещё свернутый в лепестках своих, ещё нетронутый и девственный цветок!»
Может быть, это память о тех далёких цветках юности воскресает в словах Тургеневских, а может, «Песнь…» навеяна именно прекрасной Савиной, которая сейчас рядом и ради которой сердце писателя поэт эту прекрасную песнь торжествующей в душе его любви?
…Савина уехала из Спасского 18 июля 1881 г.
Тургенев писал ей вслед:
«Я ещё короче узнал Вас в эти дни со всеми Вашими хорошими и слабыми сторонами – и именно потому ещё крепче привязался; Вы имеете во мне друга, которому можете довериться… Вы очень привлекательны и очень умны, что не всегда совпадает»
Но вместо ответа, которого ждал с нетерпением, 10 августа получил письмо из Перми, от 29 июля, в котором Савина писала так, что он понял – она выходит замуж за Всеволожского.
Он нашёл в себе силы ответить:
«Поглядел бы я на Вас в ту минуту, когда провозглашали многолетие невесте! Во-первых, Ваше лицо всегда приятно видеть, а во-вторых, оно должно было быть особенно интересным – именно тогда. Когда мы увидимся (если увидимся), Вы мне всё это расскажете с той тонкой и художественной правдивостью, которая Вам свойственна – и с той милой доверчивостью, которую я заслуживаю – не как учитель (с маленьким или с большим У), а как лучший Ваш друг».
А через несколько дней послал следующее письмо:
«Что касается до меня, то я хоть телесно ещё в Спасском, но мысленно уже там – и чувствую уже французскую шкурку, нарастающую под отстающей русской».
Однако, бракосочетание затягивалось. Узнав об этом, Тургенев стал звать Савину за границу, предлагал поехать в Италию, в Венецию…
В письмах он не скрывал своих чувств:
«Милая Мария Гавриловна, я Вас очень люблю – гораздо больше, чем следовало бы, но я в этом не виноват».
Эта любовь озарила последние годы жизни писателя. Он надеялся, хотя надеяться было не на что. Почему Савина не хотела связать с ним свою судьбу? Быть может и её и многих других возлюбленных писателя пугала тень Полины Виардо, нависающая над ним и теми, с кем он пытался связать свою судьбу? А может помехой в их отношения стала любовь к другому человеку?
Савина была необыкновенной женщина. А.Ф. Кони, тайно влюблённый в неё и долго не признававшийся в этом даже самым близким людям, писал:
«Савина не есть только имя личное; это имя собирательное, представляющее собой соединение лучших традиций, приёмов и преданий с талантом и умом. Вы сами по себе школа. И должны как солдат стоять на бреши, пробитой в искусстве нелепыми представителями театральной дирекции».
Последняя встреча Тургенева и Савиной произошла в Париже, когда актриса приехала туда лечиться. Тургенев обращался к лучшим докторам, добился того, что её принял знаменитый в то время невропатолог Жан Шарко, а когда она отправилась лечиться во Флоренцию, не смог сопровождать в этой поездке. Он сам был тяжело болен, и дни его сочтены.
Он встретил свой смертный час в доме Полины Виардо. Последними словами были:
«Ближе, ближе ко мне, и пусть я всех вас чувствую около себя… Настала минута прощаться… Простите!..»
Но что же Савинова? Она сохранила в своём сердце какие-то совершенно особенные чувства. Была ли это любовь? Она вполне могла осознать то, что любила Тургенева, когда потеряла его навсегда.
В 1908 году в Санкт-Петербурге в одном из залов Академии Наук был открыт небольшой музей Тургенева.
Одной из первых посетительниц музея стала Мария Савинова. Она принесла букет роз и долго ходила по залу, внимательно осматривая экспонаты. И думала, думала о чём-то своём личном. Она пришла и на другой день, она приходила снова и снова, когда было на то время. Она словно навёрстывала упущенные встречи с дорогим её сердцу человеком…
А.Ф. Кони писал:
«Прошло четверть века. В большой зале Академии Наук создалась трудами любящих светлое прошлое нашей словесности Тургеневская выставка. На ней было собрано всё, касающееся жизни, творчества и личных отношений незабвенного для современников писателя, – всё, что только можно было собрать, начиная с листка записной книжечки его матери о рождении 28 октября 1818 г., в 12 часов дня, сына Ивана, 12-ти вершков ростом, и кончая знаменитым диваном «самосоном», из Спасского, и охотничьим ружьём...
Перед большим и лучшим портретом Тургенева постоянно обновлялся роскошный букет свежих роз, как символ неувядающих воспоминаний. Эти розы привозила ежедневно Мария Гавриловна Савина...»
Современники отмечали, что Савинову нельзя было назвать красавицей, но необыкновенный талант делал её невероятно привлекательной. Один из театральных критиков тех лет писал:
«У Савиновой был далеко не безупречной красоты голос. Лицо Савиновой далеко не было лицом красавицы. Но между голосом, между манерой говорить, лицом, жестами была какая-то совсем особая безупречная гармония».
Вспомним слова о том, что неудачи в любви делают человека писателем и философом. Любовные драмы Тургенева, видимо, не случайны. Болезненные воспоминания оставила его первая любовь, когда он узнал, что его возлюбленная является любовницей его отца. А что могла дать связь с крепостной, на которую подтолкнула мать, столь неординарным способом решившая заняться воспитанием сына.
Известно, что юноша, испытавший первые радости в любви с развратной или, по крайней мере, видавшей виды женщины, получает глубокую травму на всю жизнь. Быть может, крепостная, выполнившая поручение своей барыни и соблазнившая Тургенева и не была развратной, но она, несомненно, прошла уже какие-то азы интимных отношений, иначе бы не посылали ее к Тургеневу в роли воспитательницы. И вот это первое знакомство с женщиной, знакомство без любви, знакомство чисто механическое тоже не могло не отложить отпечатка на судьбу Тургенева, на его грядущие любовные увлечения, превращавшиеся в драмы.
Счастлив ли он был в своих любовных увлечениях? Доподлинно известно это было только ему самому. Он мог говорить, что счастлив в своей безответной любви к Полине Виардо, но мы не знаем, так ли это. В любом случае, его неудачи в любви подарили нам великолепную прозу и поэзию в прозе поистине величайшего русского писателя.
Тургеневым говорил: «…В том и состоит особенно преимущество великих поэтических произведений, которым гений их творцов вдохнул неумирающую жизнь, что воззрения на них, как и на жизнь вообще, могут быть бесконечно разнообразны, даже противоречащи – и в то же время одинаково справедливы».
Французские писатели братья Эдмон де Гонкур и Жюль де Гонкур, современники Тургенева, лично звавшие его, посвятили в своём «Дневнике» немало страниц Ивану Сергеевичу:
«Он говорит, что когда ему грустно, когда у него дурное настроение, двадцать стихов Пушкина спасают его от меланхолии, вливают в него бодрость, будоражат. Они приводят его в состояние восхищённого умиления, которого не может у него вызывать никакое великое и благородное деяние. Только литература способна порождать такое просветление духа…».
Из своей сложной судьбы Тургенев вынес твёрдое понимание того главного, что должно быть в жизни каждого человека:
«Нет счастья вне семьи и вне родины, каждый сиди на своём гнезде и пускай корни в родную землю. Что лепиться к краюшку чужого гнезда?»
Он так и не создал семьи. И действительно лепился к краюшку чужого гнезда. Но он глубоко пустил корни в родную русскую землю. Об этом говорят его произведения и поэтические и прозаические, это выражено в его ярких словах, посвящённых родному русскому языку:
«Берегите чистоту Русского языка как святыню. Никогда не употребляйте иностранных слов. Русский язык так богат и гибок, что нам нечего брать у тех, кто беднее нас».
Ну и, конечно, нельзя не привести знаменитое Тургеневское стихотворение в прозе, которое так и названо: «Русский язык»:
«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
Николай Шахмагонов. Куприн в любви и о любви
«Пока не будет готова… глава, домой не приходи…»
Страницы жизни великого писателя
Давным-давно я услышал о Куприне такую вот историю.
Рассказывали, что его жена, желая принудить писателя к более плодотворной работе, впускала его к себе в дом только с новой главой книги.
И трудно было понять, правду ли рассказал мой приятель или всё это выдумка, которую он просто озвучил в нашем жаждущем подобных историй коллективе.
А ведь это правда!!!
Происходило же всё вот как…
Куприн работал над своей в будущем знаменитой повестью «Поединок». Это – его стихия, армейская стихия – плохая ли, хорошая ли, но родная ему. Ведь он был до мозга кости военным. Окончил 2-й Московский кадетский корпус, Александровское юнкерское училище в Москве, служил в войсках, испытал на себе все тяготы офицерской жизни в захолустном гарнизоне.
Прошли годы, и настал час выплеснуть все свои впечатления и переживания на страницы книги.
Работу начал с энтузиазмом, но потом что-то не пошло. Бывает ведь так. Не идут очередные главы и всё тут.
И тогда за писателя взялась его супруга Мария Карловна. Она заявила твёрдо, что до завершения повести они не могут быть вместе, что до той поры, пока «Поединок» не будет завершён, она ему не жена.
Что же оставалось делать? Куприн снял комнату и засел за работу. И каждую новую главу приносил жене.
Сама же жена Александра Ивановича – Мария Карловна Куприна-Иорданская – так описала всё это в своей книге «Годы молодые»:
«Приблизительно с середины «Поединка», главы с четырнадцатой, работа у Александра Ивановича пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили меня.
– Опять не удалось сесть за работу, – жаловался Куприн.
– Ты пропустил много времени, и тебе всё труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не могу. И вот моё твердое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.
И повелось так, что домой, «в гости», Александр Иванович приходил отдыхать, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть её.
– Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть – ещё не знаю, и это мучает меня. Могу приносить тебе не более двух-трех страниц новой главы.
Но написать даже две-три страницы ему не всегда удавалось. И вот однажды он принёс мне часть старой главы. Утром я сказала Александру Ивановичу, что так обманывать меня ему больше не удастся.
После его ухода я распорядилась на внутренней двери кухни укрепить цепочку.
Теперь, прежде чем попасть в квартиру, он должен был рукопись просовывать в щель двери и ждать, пока я просмотрю её. Если это был новый отрывок из «Поединка», я открывала дверь.
Прошло некоторое время, и опять случилось так, что нового у Александра Ивановича ничего не было, а побывать в семье ему очень хотелось, и он опять принёс мне несколько старых страниц, надеясь, что я их забыла.
Я читала и удивлялась: «Ведь это ещё балаклавский кусок «Поединка»?»
Александр Иванович ждал на лестнице
– Ты ошибся, Саша, и принёс мне старьё, – сказала я, просунув ему рукопись. – Спокойной ночи! Новый кусок принесёшь завтра.
Дверь закрылась.
– Машенька, пусти, я очень устал и хочу спать. Пусти меня, Маша…
Я не отвечала.
– Какая ты жестокая и безжалостная.., – говорил Александр Иванович на лестнице.
Я поставила на плиту табурет, взобралась на него и через круглое окно с железной решеткой смотрела вниз.
Александр Иванович сидел на ступеньке, обхватив голову руками. Его плечи вздрагивали. Я тоже плакала: мне было бесконечно жаль его. Впустить? Тогда он решит, что меня можно разжалобить, перестанет работать, запьёт… Нет, дверь не открою.
Александр Иванович поднялся и медленно пошёл вниз».
«Поединок» принёс писателю необыкновенную славу. Им зачитывались в России, его читали в Европе и, возможно, даже в соединённых штатах, где в то время не все ещё превратились в псако-обамовцев.
В 1915 году Куприн написал о героях своей книги в Биржевых ведомостях, номере от 25 мая:
«Немного времени я провёл в военной службе, но вспоминаю её с удовольствием. Как иногда встречаешь после многолетнего перерыва человека, которого помнил ещё ребенком, и не веришь своим глазам, что он так вырос, так и на службе я не узнал ни солдат, ни офицеров. Где же офицеры моего «Поединка»? Все выросли, стали неузнаваемыми. В армию вошла новая, сильная струя, которая тесно связала солдата с офицером. Общее чувство долга, общая опасность и общие неудобства соединили их. То, чего добивались много лет, теперь совершилось».
Да, «Поединок» принёс широкую известность, даже мировую славу, но путь к этой славе был необыкновенно тернистым и, порою, полным драматизма.
Жестоко или не жестоко поступала с ним жена? Наверное, у неё не было иного выхода. И не сделала бы она так, как сделала, как знать, увидели ли бы мы удивительную повесть.
Жёны в жизни и творчестве писателей всегда играли и играют, если, конечно, теперь есть писатели, важнейшую роль. Конечно, не всем повезло так, как Достоевскому, но первая жена Куприна, не у всех была такая жена, о которой даже Лев Толстой выразился с нескрываемым восхищением, хотя его супруга – Софья Андреевна – помогала ему в работе очень и очень много. Но Анна Григорьевна Достоевская (в девичестве Сниткина), по его мнению, превзошла всех.
Первая жена Куприна… Раз сказано первая, значит, была вторая… Впрочем, об этом и повествование, а потому не будем забегать вперёд – достаточно и одного эпизода.
«Слезами… не насытишь… горя».
Тяжёлым было его детство. Александр Иванович Куприн родился 26 августа 1870 года в Наровчате Пензенской губернии. Городок небольшой, уездный. Но, может всё сложилось бы иначе, если бы через год после рождения будущего писателя не умер от холеры его отец. Потеря главы семьи, кормильца в ту пору была тяжела и в моральном, конечно, и в материальном плане. Мать помыкалась в захолустье и решила отправиться в Москву. Переезд состоялся в 1874 году, когда Куприну едва исполнилось четыре годика.
Отца он совсем не помнил – да и что может запомниться в годовалом возрасте? Но мать Александра Ивановича – Любовь Алексеевна Куприна, урождённая княжна Куланчакова – была женщиной необыкновенной, сохранившей даже в постигшей её нищете благородство, достоинство.
Уже на склоне лет Александр Иванович вспоминал о ней:
«Расскажешь ли или прочтёшь ей что-нибудь – она непременно выскажет своё мнение в метком, сильном, характерном слове. Откуда только брала она такие слова? Сколько раз я обкрадывал её, вставляя в свои рассказы её слова и выражения...»
Дочь Куприна Ксения Александровна описала историю своего рода по материнской линии, именно по материнской, потому что Куприн «очень гордился своим татарским происхождением материнской линии».
Итак, слово дочери писателя, ссылавшейся в своих воспоминаниях на рассказы отца:
«Он считал, что основоположником их рода был татарский князь Кулунчак, пришедший на Русь в XV веке в числе приверженцев казанского царевича Касима...
Касим получил в 1452 году от Василия Тёмного в удел город Мещерский, переименованный в Касимов… Несколько поколений Кулунчаков жили в Касимове. Во второй половине XVII века прадеду Александра Ивановича были пожалованы поместья в Наровчатском уезде Пензенской губернии. Согласно семейным преданиям, разорение предков произошло из-за их буйных нравов, расточительного образа жизни и пьянства. Дед Александра Ивановича приобрёл в Пензенской губернии две захудалые деревеньки – Зубово в Наровчатском уезде и Шербанку в Мокшинском. Но разорение продолжалось.
Последним потомком Кулунчаковых была мать Куприна Любовь Алексеевна, вышедшая замуж за Ивана Ивановича Куприна, канцелярского служащего, а впоследствии, письмоводителя Спасской городской больницы.
Первая дочь, Софья, родилась в 1861-м, вторая, Зинаида, – в 1863 году. Потом родилось трое мальчиков, умерших младенцами, и последним Александр, мой отец, в 1870 году. 22 августа 1871 года Иван Иванович Куприн умер от холеры, оставив свою жену, двух старших дочерей и годовалого Сашу совсем без средств. Гордой и вспыльчивой Любови Алексеевне пришлось унижаться перед чиновниками, чтобы устроить своих девочек в казённые пансионы. А сама она переехала во Вдовий дом в Москву. Сашу ей пришлось взять с собой, и он жил три года в совсем неподходящей обстановке для ребёнка, среди старушечьих интриг, сплетен, подхалимства к богатым, и презрения к бедным.
Куприн боготворил свою мать, но часто стыдился унижений, которые ей приходилось терпеть ради детей, когда она обращалась к благодетелям учреждений. Я думаю, что тогда и зародилось у Куприна бешеное самолюбие. Он никогда не мог потом забыть её унизительных фраз, обращённых к высокопоставленным лицам. Но что могла она сделать? Ей же нужно было вырастить троих детей. Потом ей удалось поместить Сашу в Разумовский сиротский пансион.
С шести лет началось для мальчика детство, которое он впоследствии назовет «поруганным» и «казённым».
Прервём цитирование дочери Куприна и обратимся к его воспоминанием об этом периоде жизни. В 1904 году в очерке «Памяти Чехова» Куприн неожиданно коснулся воспоминаний о своём детстве, видимо, найдя в детстве Чехова, много общего со своим… Он писал:
«Бывало, в раннем детстве вернёшься после долгих летних каникул в пансион. Всё серо, казарменно, пахнет свежей масляной краской и мастикой, товарищи грубы, начальство недоброжелательно. Пока день – ещё крепишься кое-как... Но когда настанет вечер и возня в полутёмной спальне уляжется, – о, какая нестерпимая скорбь, какое отчаяние овладевают маленькой душой! Грызёшь подушку, подавляя рыдания, шепчешь милые имена и плачешь, плачешь жаркими слезами, и «знаешь, что никогда не насытишь ими своего горя».
Всё это, казалось бы, далеко от творчества, ведь ступил на писательскую стезю Куприн гораздо позже. Но… На всю жизнь оставили отпечаток те годы, и этот отпечаток не мог не отразиться на творчестве, как не могло отразиться и на тематике и на содержании произведений и то, что довелось испытать Куприну в последующие годы.
Кадетство Куприна
В 1880 году матери удалось добиться зачисления маленького Александра Куприна во 2-ю Московскую военную гимназию. Через два года военные гимназии были преобразованы в кадетские корпуса.
Кадетская форма резко отличалась от той, что носил он в пансионе – красивая форма. Так и вспоминается стишок из детской книжки:
А с ней был маленький кадет,
Как офицерик был одет,
И хвастал перед нами
Мундиром с галунами…
Не помню, о чём книжка – стихи о детстве детей пролетариата, кажется, ну а тот, кто «как офицерик был одет», стало быть, вроде классового врага. Но запомнилось это четверостишие не случайно – и мне в детские годы довелось – нет, посчастливилось – одеть такую вот военную форму с галунами на высоком стоячем воротнике, алыми погонами и алыми лампасами на брюках.
Созданные Иосифом Виссарионовичем Сталиным в 1943 году суворовские военные училище образовывались «по типу старых кадетских корпусов», и форма была учреждена кадетская… Тем более, к тому времени уже в Красной Армии были введены погоны.
Ксения Александровна, опять же по рассказам отца, повествует о его кадетских годах:
«В своей повести «На переломе. (Кадеты)» Куприн описывает, как за незначительный проступок его приговорили к десяти ударам розгами. «В маленьком масштабе он испытал все, что чувствует преступник, приговорённый к смертной казни». И кончает он рассказ словами: «Прошло очень много лет, пока в душе Буланина (Куприна. – К.К.) не зажила эта кровавая, долго сочившаяся рана.
Да полно — зажила ли?»
В этом рассказе описывается штатский воспитатель Кикин, по доносу которого Буланин был приговорён к розгам: «Безличное существо, одинаково робевшее и заискивавшее как перед мальчиками, так и перед начальством».
Когда повесть была опубликована вторично в «Ниве» в 1906 году, Куприн получил невероятно грубое и ругательное письмо от Кикина, который был возмущён, что отец не изменил его фамилии. Кикин угрожал судом.
Отец с чувством удовлетворённой мести хранил это письмо. Рана так и не зажила!»
Несмотря на то, что главной темой книги является повествование о любовных трагедиях и драмах русских писателей, давайте всё же немного отклонимся от центрального направления, и коснёмся «кадетства» Куприна. Я написал «кадетство» по аналогии с недавнем сериалом, снятом в моём родном Калининском (ныне Тверском) суворовском военном училище. Это необходимо хотя бы потому, что при чтении повести может создать не совсем правильное впечатление о кадетском обучении и воспитании в России вообще. Перед нами частный пример, причём, пример вполне объяснимый…
В аннотации к современному изданию повести «На переломе. (Кадеты)» говорится: «Мальчики в военной форме… «Белая кость» российской армии. Будущие воины Первой мировой. Будущие герои Белой гвардии… Как они росли? Как взрослели эти мальчишки и становились офицерами, людьми долга и чести? Это – основная тема романа Куприна «На переломе (Кадеты)».
Впрочем, то, что увидел маленький Саша Куприн, переступив порог тогда ещё не кадетского корпуса, а военной гимназии, являло собой пародию на кадетские корпуса. И неудивительно, ведь военные гимназии были плодом либеральных реформ военного министра Милютина, действовавшего примерно так, как в наше время действовал его преемник Сердюков. Отличие одно… Милютин имел военное образование, окончил Императорскую военную академию, участвовал в боевых действиях по разгрому Шамиля на Кавказе, был ранен. Затем был назначен профессором Императорской военной академии по кафедре военной географии и статистики. Ещё во время службы на Кавказе, написал «Наставление к занятию, обороне и атаке лесов, строений, деревень и других местных предметов», а позднее «Историю войны 1799 г. между Россией и Францией в царствование императора Павла I». Трудно понять мотивы деятельности заслуженного генерала. Наверное, вмешалась политика, вмешались какие-то силы, воздействовавшие в то время на многих государственных деятелей – не все могли противостоять этим тайным силам, и иный сгибались под их натиском. Не нам их судить после того, что на наших глазах и при нашем молчаливом созерцании был разрушен могучий Советский Союз и разгромлена без войны его действительно непобедимая армия. Сколько времени и силы потребовалось, чтобы её возродить!
Последним разрушителем был известный всем специалист мебельных дел Сердюков. Он, в отличии от Милютина, службу в армии (срочную) окончил ефрейтором, а затем, до «удачного поворота судьбы» торговал мебелью, и ни к тактике, ни к оперативному искусству, ни тем боле к стратегии отношения никакого не имел. Ничего не понимал он и в Военном образовании. Недаром, придя к власти в армии, тут же сместил заслуженного боевого генерал-лейтенанта Олега Евгеньевича Смирнова с должности начальника управления Военного образования и назначил туда одну их своих «амазонок». Смирнов окончил Ленинградское суворовское военное училище, Московское высшее общевойсковое командное училище, Военную академию имени М.В. Фрунзе, Военную академию Генерального штаба, в которой впоследствии служил под началом генерала армии Игоря Родионова. Сменившая же его мадам командовала не то детсадом, не то яслями, где едва усидела на должности, а потом сразу по-сердюковски взлетела на такой пост. Сия кичливая амазонка, упивавшаяся властью, начала уничтожение суворовских военных училищ. Суворовцев лишили права участвовать в парадах, офицеров-воспитателей – кадровых военных – убрали из училищ. А тем, кто остался там работать, уже в запасе, запретили ходить в военной форме, чтобы «не травмировать души воспитанников». Прислали «дядек» и «тёток» уборщиками, да и много ещё жутких «чудес» натворили. Словом калечили суворовские военные училища, как когда-то калечили кадетские корпуса милютинцы. «Амазонка» же собирала непрерывные совещания и оглашала премудрости – мол, кормить в училищах только обедами. Завтракать и ужинать суворовцы и курсанты должны дома. Ей возражали, мол, не все же местные, есть и из других городов. «Не брать из других городов – требовала мадам – Москвичи пусть учатся в Москве, Петербуржцы – в Петербурге и так далее. А если в городе нет училища – «от винта». Опытные, убелённые сединами начальники училищ её не устраивали. Началась чистка. Достаточно сказать, что начальником Московского суворовского военного училища она успела назначить своего приятеля физрука не то детсада, не то яслей, который вылетел как пробка из бутылки, едва Министерство обороны возглавил генерал Армии Сергей Шойгу.
Ну а что получилось из милютинской реформы, Куприн описал достаточно подробно в повести «На переломе. (Кадеты)»
Словом, получается, что действия умного разрушителя столь же опасны, сколь и действия разрушителя безумного.
Я могу сравнить обстановку ярко и безусловно талантливо описанную Александром Ивановичем Куприным с той, что была в суворовских военных училищах, созданных Сталиным. Точнее, мне легче говорить о той, что сложилась в 60-е годы, когда я был суворовцем Калининского СВУ, и в 90-е годы, когда суворовцем Тверского (в прошлом Калининского СВУ) был мой сын.
Рассказ о любовных коллизиях в жизни Александра Ивановича Куприна, как бы там ни было, придётся начать с тех лет, когда он носил военную форму. Много страниц посвящено любовным приключениям в романе «Юнкера», много в повести «Поединок». Но начало начал жизненных университетов писателя всё же лежит в повести «Кадеты». Куприн не раз указывал, что не надо задавать вопросов о его жизни, всё это описано в «Кадетах», «Юнкерах», «Поединке».
В 1937 году, уже находясь в России, Александр Иванович рассказал корреспонденту «Комсомольской правды» о «Кадетах»:
«В прошлое вместе с городовым и исправником ушли и классные наставники, которые были чем-то вроде школьного жандарма. Сейчас странно даже вспомнить о розгах. Чувство собственного достоинства воспитывается в советском человеке с детства. Те, кто читал мою повесть «Кадеты», помнят, наверное, героя этой повести – Буланина и то, как мучительно тяжело переживал он незаслуженное, варварски дикое наказание, назначенное ему за пустячную шалость. Буланин – это я сам, и воспоминание о розгах в кадетском корпусе осталось у меня на всю жизнь…» («Москва родная», «Комсомольская правда», 1937, № 235, 11 октября).
Интересно, что вместе с Куприным во втором Московском кадетском корпусе учился будущий композитор Александр Николаевич Скрябин. Л.А. Лимонтов вспоминал о том времени:
«Я был тогда таким же «закалой», грубым и диким, как и все мои товарищи кадеты. Силы и ловкость были нашим идеалом. Первый силач в роте, в классе, в отделении – пользовался всевозможными привилегиями: первая прибавка «второго» за обедом, лишнее «третье», даже стакан молока, назначенный врачом слабосильному кадету, нередко передавался первому силачу. Про нашего силача, Гришу Калмыкова, другой наш товарищ, А.И. Куприн, будущий писатель, а в ту пору невзрачный, маленький, неуклюжий кадетик, сочинил:
Наш Калмыков, в науках скромный,
Был атлетически сложен,
Как удивительный – огромный Парфен.
Он глуп, как Жданов первой роты,
Силён и ловок, как Танти.
Везде во всём имеет льготы
И всюду может он пройти».
Далее Лимонтов поясняет, что Парфен – это: «Повар-квасник в нашем корпусе. Очень большой и сильный мужчина», а Танти – «Клоун в цирке Соломонского».
В комментариях к повести «На переломе. Кадеты», помещённой во втором томе 6-томного Собрания сочинений А.И. Куприна (произведения 1896 – 1901 годов), изданного в 1957 году, читаем:
«В газете и в «Ниве» повесть была напечатана со следующими примечаниями автора:
«Вся гимназия делилась на три возраста: младший – I, II классы, средний – III, IV, V класса, и старший VI-VII»; «Курило» – так назывался воспитанник, уже умеющий при курении затягиваться и держащий при себе собственный табак».
В тексте «Жизни и искусства» в повести было шесть глав; заканчивалась VI глава словами:
«Говорят, что в теперешних корпусах нравы смягчились, но смягчились в ущерб хотя и дикому, но всё-таки товарищескому духу. Насколько это хорошо или дурно – Господь ведает».
В «Ниве» VI глава заканчивалась по-другому: «Говорят, что в теперешних корпусах дело обстоит иначе. Говорят, что между кадетами и их воспитателями создаётся мало-помалу прочная родственная связь. Так это или не так – это покажет будущее. Настоящее ничего не показало».
К счастью, как уже упоминалось, Александр Третий вернул корпусам их былое значение. Ну а теперь Шойгу, став Министром обороны, разогнал весь смердяковский гарем, и суворовцев мы снова видим на парадах, а во главе парадных расчётов не физруков в спортивных подштаниках, а офицеров в военной форме!
Но как такие реформы отражаются на военном образовании? На кадетском и суворовском образовании? Не лучшим образом. Да и не нужны реформы. Традиции, славные боевые традиции – вот что главное!
Достаточно существует материалов о том, какое образование было в те времена, когда Александр Васильевич Суворов посещал занятия в кадетском корпусе – кадетом он как таковым не был, просто получил разрешение ходить на занятия, поскольку в Семёновском полку, где была организована подготовка офицеров, знаний, таких как в корпусе, не давали.
А чуть позже, во времена Екатерины Великой был такой случай – Пётр Александрович Румянцев во время русско-турецкой войны попросил на пополнение армии выпускников кадетского корпуса. Вскоре прибыли двенадцать молодых офицеров – тогда из корпуса офицерами выпускали. Румянцев побеседовал с каждым из них и тут же отписал Императрице, благодаря её за присылку «вместе двенадцати поручиков – двенадцати фельдмаршалов», настолько его поразила высокая подготовленность выпускников.
Очень сильной была подготовка в корпусах, программы составляли выдающиеся педагоги своего времени. Кутузов был кадетом, а позднее и начальников кадетского корпуса.
Аракчеев закончил Инженерный и Артиллерийский кадетский корпус. Мало того, будучи первым в науках, получил на старших курсах задачу заниматься с артиллеристами, которых присылали из действующей армии, с целью разработки новых приёмов и правил тактики действий артиллерии. Затем он создавал Гатчинскую армию Цесаревича Павла Петровича, которая была вовсе не потешными войсками, а разработки военные, проводимые в которой оказались впоследствии очень полезными. Кстати, именно Аракчеевым в Гатчине была основана конная артиллерия, блестяще показавшая себя в наполеоновских войнах.
Кадетские корпуса готовили прекрасных офицеров, из них выходили настоящие профессионалы… И вдруг Милютинские реформы. Благодаря «Кадетам» Куприна, мы знаем, что это были за реформы, и какие порядки насаждались посторонними для армии людьми, порой, ненавидящими военное дело и военных, так называемыми воспитателями. Одно из них ярко показал Александр Иванович Куприн во всём тупоумии и звероподобии этого ничтожества.
Но не пора ли сравнить, как было при Куприне, и как в наше время – я имею в виду золотое время суворовских военных училищ, когда даже несмотря на подлые действия Хрущёва, сохранялись порядки, установленные Сталиным и взятые и почерпнутые из лучших образцов кадетского образования Российской Империи.
Перечитываю Куприна «Кадеты».
Тяжёлое, гнетущее впечатление. Со всем своим мастерством Александр Иванович показал тяжёлую обстановку в корпусе – в год его поступления ещё называвшимся военной гимназией. Кстати, в интернете даже сказано в защиту кадетских корпусов, что время было такое. Корпуса кадетские реформировались в военные гимназии, многое было испорчено и разрушено. И уже потом восстанавливалось – во все времена были вредители в Русской армии, как в Советской, так и ныне в Российской. Были и другие порядки – отличные от тех, что показал Александр Иванович Куприн. Достаточно прочитать Н. Лескова «Кадетский монастырь».
Но мы ведём разговор о конкретном произведении Куприна, о «Кадетах» (На переломе).
Особенно тяжёлыми были первые дни, когда главный герой воспитанник Буланин только что переступил порог учебного заведения, в то время ещё военной гимназии.
Старшие сразу стали обижать…
«– Ты оглох, что ли? Как твоя фамилия, я тебя спрашиваю?
Буланин вздрогнул и поднял глаза. Перед ним, заложив руки в карманы панталон, стоял рослый воспитанник и рассматривал его сонным, скучающим взглядом».
Итак, первое знакомство с тем пороком, который впоследствии, уже в наше время, наименовали «дедовщиной».
Старший начинает придираться к новичку:
«– Ишь ты, какие пуговицы у тебя ловкие, – сказал он, трогая одну из них пальцем.
– О, это такие пуговицы... – суетливо обрадовался Буланин. – Их ни за что оторвать нельзя. Вот попробуй-ка!
Старичок захватил между своими двумя грязными пальцами пуговицу и начал вертеть её. Но пуговица не поддавалась. Курточка шилась дома, шилась на рост, в расчёте нарядить в неё Васеньку, когда Мишеньке она станет мала. А пуговицы пришивала сама мать двойной провощённой ниткой.
Воспитанник оставил пуговицу, поглядел на свои пальцы, где от нажима острых краев остались синие рубцы, и сказал:
– Крепкая пуговица!.. Эй, Базутка, – крикнул он пробегавшему мимо маленькому белокурому, розовому толстяку, – посмотри, какая у новичка пуговица здоровая!
Скоро вокруг Буланина, в углу между печкой и дверью, образовалась довольно густая толпа…
(…) Но пуговица держалась по-прежнему крепко.
– Позовите Грузова! – сказал кто-то из толпы.
Тотчас же другие закричали: «Грузов! Грузов!» Двое побежали его разыскивать.
Пришёл Грузов, малый лет пятнадцати, с жёлтым, испитым, арестантским лицом, сидевший в первых двух классах уже четыре года, – один из первых силачей возраста. Он, собственно, не шёл, а влачился, не поднимая ног от земли и при каждом шаге падая туловищем то в одну, то в другую сторону, точно плыл или катился на коньках. При этом он поминутно сплевывал сквозь зубы с какой-то особенной кучерской лихостью. Расталкивая кучку плечом, он спросил сиплым басом:
– Что у вас тут, ребята?
Ему рассказали, в чём дело. Но, чувствуя себя героем минуты, он не торопился».
Поиздевавшись над фамилией Буланина, спросил:
«– А ты Буланка, пробовал когда-нибудь маслянка?
– Н... нет... не пробовал.
(…)– Вот так штука! Хочешь, я тебя угощу?
И, не дожидаясь ответа Буланина, Грузов нагнул его голову вниз и очень больно и быстро ударил по ней сначала концом большого пальца, а потом дробно костяшками всех остальных, сжатых в кулак.
– Вот тебе маслянка, и другая, и третья?.. Ну что, Буланка, вкусно? Может быть, ещё хочешь?
Старички радостно гоготали: «Уж этот Грузов! Отчаянный!.. Здорово новичка маслянками накормил».
Буланин тоже силился улыбнуться, хотя от трёх маслянок ему было так больно, что невольно слёзы выступили на глазах. Грузову объяснили, зачем его звали. Он самоуверенно взялся за пуговицу и стал её с ожесточением крутить. Однако, несмотря на то, что он прилагал всё большие и большие усилия, пуговица продолжала упорно держаться на своём месте. Тогда, из боязни уронить свой авторитет перед «малышами», весь красный от натуги, он упёрся одной рукой в грудь Буланина, а другой изо всех сил рванул пуговицу к себе. Пуговица отлетела с мясом, но толчок был так быстр и внезапен, что Буланин сразу сел на пол.
…Как он ни старался удержаться, слёзы всё-таки же покатились из его глаз, и он, закрыв лицо руками, прижался к печке…»
Таково знакомство с детищем Милютина, военной гимназией, преобразованной из кадетского корпуса, путём разрушения военных порядков и превращения их в нечто полугражданское, полутюремное. А ведь ещё недавно корпуса готовили блистательных выпускников, сильных духом, твёрдых в своих убеждениях.
По иному всё устроено в суворовских училищах – подобного мракобесия, во всяком случае, в Калининском СВУ, не встречал. Возьмём, к примеру, гостинцы, которые Грузов велел Буланину приносить из дому, когда будут отпускать в город. И тот принёс, но ребята успели разобрать и съесть всё до появления Грузова. В результате Грузов снова избили новичка.
Во время учёбы в Калининском СВУ я часто бывал в увольнении. В Калинине (ныне Тверь) в ту пору жила моя мама с новой семьей – с отцом моим они были в разводе.
Так вот и мама, и её муж были не только очень гостеприимными и хлебосольными – они вообще были добры к окружающим. А муж мамы, Юрий Александрович Гарбузов – до войны учился в авиационной спецшколе. Наверное, в какой-то мере это было что-то вроде военной гимназии, предшествовавшей кадетскому корпусу. То есть, спецшколы некоторым образом предшествовали суворовским военным училищам.
Но речь не о том. Пройдя спецшколу, Юрий Александрович с особым теплом относился к суворовцам. Когда заканчивалось моё увольнение в город, меня нагружали мамиными пирожками, плюшками, крендельками – готовила она очень вкусно.
Я приходил в училище, докладывал о прибытии дежурному по училищу, затем спешил в роту, что бы доложить дежурному офицеру воспитателю, поскольку именно время доклада считалось прибытием… По пути открывал дверь спального помещения своего взвода и бросал на ближайшую кровать пакет. Гостинцы тут же разбирали. И никто по пути не нападал, не отбирал их, хотя путь от комнаты, где в то время находился дежурный по училищу, до расположения моей роты проходил через роту старшекурсников.
Мои товарищи настолько привыкли к этому, что уже в Московском высшем общевойсковом командном, где оказались многие из тех, с кем мы учились в СВУ, тоже первое время ждали моего прихода. Но, увы, носить уже было нечего… Мама была в Калинине… А в Москве – отец и старенькая бабушка. Бабушка только на свои именины пекла много пирогов, и тогда я, если отпускали в город, брал их с собой, а так… ничего приносить уже не удавалось.
Отец же присылал посылки ещё в суворовское – фруктовые посылки. Яблоки, груши, что-то ещё, что могло дойти по почте.
За посылками нас отпускали в город, на почту. Конечно, в первый год учёбы приходилось прорываться в роту с боем. Старшие, как говорили, могли отнять. Но я не помню ни одного случая, чтобы отняли у кого-то посылку. Ну а во взводе тоже установился особенный порядок.
Обычно посылки мы получали уже после самоподготовки или, в крайнем случае, отпускали за ними с последнего часа. Приносили в класс в личное время и тут же всё делили поровну между суворовцами. Хозяину дозволялось взять себе побольше, хотя, для чего? Ведь никто бы не стал есть что-то в одиночку, никого не угощая. Присланным делились с товарищами все без исключения. Делились с удовольствием – таков был настрой, таковы традиции. Никакие старшие, никакие силачи-гузовы ничего не отнимали и себе не забирали. Присылали посылки практически всем, ну разве что не получали посылок те, кто поступил в училище из детдома или воспитывался без родителей, ну, то есть у кого не было родственников, способных что-то прислать. Но никто и не интересовался, кому присылают, кому нет – единая суворовская семья!
Как-то осенью, когда я уже учился в Московском ВОКУ на втором курсе (мы, суворовцы, поступали сразу на второй курс высших общевойсковых училищ), приехал навестить отец. Дело было в субботу вечером или в воскресенье. Рота ушла в кино, а я отправился в комнату посетителей. Ну и потом принёс в класс целый пакет фруктов.
В суворовском мы обычно раскладывали гостинцы по столам, всем поровну. Но здесь я сел за свой стол, взял, что хотелось, а всё остальное высыпал на преподавательский стол, чтобы взяли все, кто хочет.
И вот в коридоре послышался шум – рота вернулась из клуба. Зашёл в класс первым Петя Никулин и с удивлением уставился на фрукты.
– Это что? Откуда?
– Отец привёз, – равнодушно ответил я.
– Так ты чего разложил? Спрячь в свой шкаф, а то сейчас налетят и расхватают.
– Для того и положил…
– А мне можно взять?
– Конечно, бери, только помни, что здесь на всех…
Впрочем, гостинцы – лишь одна сторона
Этой жизни… Есть и много другого, что хотелось бы сравнить с купринским кадетством. Но я и так позволил себе слишком удалиться от главной темы повествования.
Александров – юнкер-Александровец
Не случайно Александр Иванович Куприн дал герою своего романа «Юнкера» фамилию Александров. Это намёк на то, что Александров – это он сам, юнкер Александр Куприн, который осенью 1888 года после окончания кадетского корпуса поступил в Александровское юнкерское училище.
Учёба в кадетском корпусе не прошла даром. Корпус воспитал грамотного в науках, подтянутого в строевом отношении, развитого физически юношу. Это был образованный, культурный человек, прекрасный танцор – в кадетском корпусе танцам и правилам этикета отдавалось большое предпочтение. Это первые годы были тяжёлыми в непонятном учебном заведении, названном Военной гимназией, но постепенно положение выровнялось. Просто Куприн не довёл своего повествование до выпуска, а остановил его на ранившем душу эпизоде, связанном с розгами.
Прототипом матери юнкера Александрова стала и Любовь Алексеевна Куприна. Юнкер Александров называет её «обожаемой».
Вот строки из романа:
«Отношения между Александровым и его матерью были совсем необыкновенными. Они обожали друг друга (Алёша был последышем). Но одинаково, по-азиатски, были жестоки, упрямы и нетерпеливы в ссоре. Однако понимали друг друга на расстоянии…»
Куприн не скрывал, что юнкера Александрова писал с себя и наделил его всеми своими проказами. Даже выдумывать ничего не требовалось – на шалости он был богат.
В юнкерские годы проявилась особенная наклонность будущего классика русской литературы – необыкновенная влюбчивость. Он сам признавался, что влюблялся в каждую новую партнёршу по танцам – в кадетские корпуса на уроки танцев приглашали гимназисток.
Но когда же пришла первая любовь к будущему писателю?
Ответ надо искать в романе «Юнкера»:
«Есть и у Александрова множество летних воспоминаний, ярких, пёстрых и благоуханных; вернее – их набрался целый чемодан, до того туго, туго набитый, что он вот-вот готов лопнуть, если Александров не поделится со старыми товарищами слишком грузным багажом... Милая потребность юношеских душ!
И на прекрасном фоне золотого солнца, голубых небес, зелёных рощ и садов – всегда на первом плане, всегда на главном месте она; непостижимая, недосягаемая, несравненная, единственная, восхитительная, головокружительная – Юлия…»
И далее в книге:
«...С большим трудом удалось ему улучить минуту, чтобы остаться наедине с богоподобной Юленькой, но когда он потянулся к ней за знакомым, сладостным, кружащим голову поцелуем, она мягко отстранила его загорелой рукой и сказала:
– Забудем летние глупости, милый Алёша. Прошёл сезон, мы теперь стали большие. В Москве приходите к нам потанцевать. А теперь прощайте. Желаю вам счастья и успехов».
Не первая ли эта любовная драма в жизни писателя? Ведь писал Куприн с себя самого и писал зачастую почти с документальной точностью, даже имена героям давал со смыслом. Он сам – Александр. Главный герой – юнкер Александров.
Куприн показывает своего героя и в первых его увлечениях таким, каким он был сам. Александров даже с шутливой иронией называет себя «господином Сердечкиным».
Куприн не раз прямо говорил о том, что юнкер Александров – это он сам. Вот и относительно увлечения Юлией сказано в интервью: «В то лето я был «безумно» влюблён в старшую из трёх сестер Синельниковых, в полную волоокую Юленьку – Юлию Николаевну».
Влюбчивость… В чём её причины? Только ли в характере человека? А почему мы не учитываем обстоятельства? Позади кадетский корпус. Годы ограничений – чтобы попасть в город, нужно получить увольнительную. Следовательно, встречи с девочкой или девушкой, которая тронула сердце, могут быть только тогда, когда юноша, на плечах которого погоны, получал увольнительную.
А у сверстниц этих самых юношей в погонах свобода полная. Каждая ли станет терпеливо сидеть дома, отказывая себе пусть даже в самых безобидных развлечениях?
Помню, один мой приятель курсант, когда мы учились в Московском ВОКУ, с огорчением поделился разговором со своей девушкой.
После окончания суворовского военного училища он пришёл в Московское высшее общевойсковое командное училище, ставшее наследником Александровского юнкерского училища. Девушка же его, с которой он встречался ещё суворовцем, несколько огорчилась – она рассчитывала, что он поступит в академию, что будет более или менее свободен – с увольнительными в академиях значительно легче. Не то что у кремлёвцев…
– Да, отпускать будут редко, – со вздохом сказал он. – Во всяком случае, на первом, может на втором курсе. Потом будет уже легче…
– Так что ж, – с раздражением заявила она. – Я, по-твоему, должна законсервироваться на это время?
Вот и приходилось и суворовцам, и курсантам учитывать этакие обстоятельства, учитывать, что не все их пассии готовы «законсервироваться», что многие из них не будут сторониться весёлых компаний – за забором училища жизнь будет продолжаться…
Продолжалась эта жизнь и за воротами Александровского юнкерского училища. Куприн рассказывает о первых пусть маленьких любовных трагедиях юнкера Александрова, но всё же трагедиях… Пока он учился, жизнь продолжалась.
Сначала: «А мне без вас так ску-у-чно. Ваша Ю. Ц.». Потом: «Забудем летние глупости, милый Алёша… А теперь прощайте…».
Но и это не всё… Он приглашён на бракосочетание Юлии… Серьёзно ли переживал юнкер? Переживал, но не очень серьёзно. Вероятно, так же, с налётом огорчения, но всё же более или менее спокойно встретил подобную трагедию, будучи юнкером, и сам Александр Иванович Куприн. Юлия не пожелала «законсервироваться»…
Что ж, такое бывало нередко…
А сколько подобных историй. Вот строки из письма моего однокашника, тоже Николая, а фамилия… Фамилию называть не буду, не в этом суть. Он прочитал мою повесть и тут же пошли воспоминания…
«Коля, привет. Да классно ты всё написал. Было время, как мы были молоды тогда. Да и не все смогли делать так, как хотелось. У меня практически получилась твоя история. Только девушка первая приняла решение выйти замуж за однокурсника – уж очень он ей вскружил голову. Тем более, я был в Москве, а она в Петрозаводске. Правда, потом она была дружкой у моей жены на свадьбе. С тех пор о ней ничего не знаю. Слышал только, что она через полгода после моей свадьбы развелась, уехала к родителям в Москву, родила сына. Но я был уже в Германии. А затем все следы затерялись, да и восстанавливать их вроде уже не стоит. Мы с женой вместе уже 43 года. Я ведь говорил тебе, что женился на зимних каникулах на 4-м курсе. Вот так и живём. А может, с той бы и жили лучше. Но не будем о грустном. У каждого своя история жизни. Будем жить. Пиши…»
Причина – он в Москве, она – в Петрозаводске. Не захотела «законсервироваться». Ну а что вышло, то вышло.
Меня поражает, сколько же общего между нами – кремлёвцами второй половины двадцатого века и александровцами конца девятнадцатого века. Ведь Куприн учился в Александровском юнкерском училище ещё в годы царствования Александра Третьего…
В какой-то степени это объяснимо – ведь Советская военная школа строилась на фундаменте Российской Императорской военной школы.
Снова вспоминается фраза о влюбчивости Куприна. Да только ли Куприна, если брать его военные годы. Особая влюбчивость характерна для военных вообще, разумеется, прошедших настоящую военную школу – я имею в виду военные училища, а не военные кафедры институтов. И в особенности училища строевые, где дисциплина много жёстче, нежели, скажем, в военных академиях, куда принимают на инженерные факультеты некоторое количество слушателей без офицерских званий – со школьной скамьи или со скамьи суворовской и кадетской.
И всё та же причина – неустойчивость отношений с прекрасным полом из-за острого дефицита свободного времени на такие отношения. Да и знакомства!? Как, каким образом суворовец или курсант может познакомиться с девушкой?
Лучшее место – танцевальные вечера. В училище… В дореволюционной России это были балы. Шикарные, торжественные балы… Теперь они возрождаются… В Путинской России возрождаются. В России ельциноидной эпохи ельцинизма вообще всё было предано забвению, что только можно забвению придать.
Куприн же не щадил недостатков военной системы, говорил о них прямо и открыто, но… Он показывал и блистательные стороны военной службы – почёт этой службы, её красоту…
В «Юнкерах» замечательно описание бала, на который были отправлены по шесть человек с каждой роты. Александров, у которого уже было назначено свидание, пытался упросить командира не отправлять его, но ничего не вышло. И вот он в прекрасном зале, где предстоит бал…
«Он уже… заторопился было к ближнему концу спасительной галереи, но вдруг остановился на разбеге: весь промежуток между двумя первыми колоннами и нижняя ступенька были тесно заняты тёмно-вишнёвыми платьицами, голыми худенькими ручками и милыми, светло улыбавшимися лицами.
– Вы хотите пройти, господин юнкер? – услышал он над собою голос необыкновенной звучности и красоты, подобный альту в самом лучшем ангельском хоре на небе.
Он поднял глаза, и вдруг с ним произошло изумительное чудо. Точно случайно, как будто блеснула близкая молния, и в мгновенном ослепительном свете ярко обрисовалось из всех лиц одно, только одно прекрасное лицо. Чёткость его была сверхъестественна. Показалось Александрову, что он знал эту чудесную девушку давным-давно, может быть, тысячу лет назад, и теперь сразу вновь узнал её всю и навсегда, и хотя бы прошли ещё миллионы лет, он никогда не позабудет этой грациозной, воздушной фигуры со слегка склонённой головой, этого неповторяющегося, единственного «своего» лица с нежным и умным лбом под тёмными каштаново-рыжими волосами, заплетёнными в корону, этих больших внимательных серых глаз, у которых раёк был в тончайшем мраморном узоре, и вокруг синих зрачков играли крошечные золотые кристаллики, и этой чуть заметной ласковой улыбки на необыкновенных губах, такой совершенной формы, какую Александров видел только в корпусе, в рисовальном классе, когда, по указанию старого Шмелькова, он срисовывал с гипсового бюста одну из Венер…»
Удивительны описания самого бала, его участников и участниц. Не побывав на балу, так не напишешь.
Судите сами:
«Если бы мог когда-нибудь юнкер Александров представить себе, какие водопады чувств, ураганы желаний и лавины образов проносятся иногда в голове человека за одну малюсенькую долю секунды, он проникся бы священным трепетом перед ёмкостью, гибкостью и быстротой человеческого ума. Но это самое волшебство с ним сейчас и происходило…»
Такое мог написать только человек, сердце которого, выражаясь языком Екатерины Великой «ни на час не может быть свободным от любви». Да, действительно, только человек, сердце которого способно любить, в состоянии написать такие строки, поскольку способен прочувствовать и осознать, что творится у него в душе…
Читаешь строки романа и невольно возвращаешься в необыкновенную обстановку вечеров и в суворовском, и в общевойсковом училищах. Конечно, они уступали великолепному балу, на который были приглашены юнкера Александровского училища и на котором, наверняка был сам Куприн в бытность свою юнкером – иначе бы не сделал столь блистательного описания.
Различна обстановка, но разве не такой же необыкновенный трепет испытывали и суворовцы, и курсанты 60-х, 70-х или 80-х лет девятнадцатого века?
Описания бала, которые сделал Куприн, буквально завораживают:
Юнкер Александров. Юный совсем и, как мы уже знаем, влюбчивый. Александров – то есть Александр. Александр Куприн сражён прекрасной пока ещё незнакомкой и мысли его восторженны – впрочем, разве не были и наши мысли, мысли суворовцев восторженными на вечерах, когда перед нами раскрывалась палитра красок в лице приглашённых в гости девушек…
А в романе «Юнкера» эти девушки показаны необыкновенно. Недаром юнкер Александров в восторге:
«Неужели я полюбил? – спросил он у самого себя и внимательно, даже со страхом, как бы прислушался к внутреннему самому себе, к своим: телу, крови и разуму, и решил твердо: – Да, я полюбил, и это уже навсегда».
Какой-то подпольный ядовитый голос в нём же самом сказал с холодной насмешкой: «Любви мгновенной, любви с первого взгляда – не бывает нигде, даже в романах». «Но что же мне делать? Я, вероятно, урод», – подумал с покорной грустью Александров и вздохнул. «Да и какая любовь в твои годы? – продолжал ехидный голос. – Сколько сот раз вы уже влюблялись, господин Сердечкин? О, Дон-Жуан! О, злостный и коварный изменник!»
И вот он, донжуанский список юнкера Александрова, который, надо думать, и является разве что немного изменённым донжуанским списком самого Александра Ивановича Куприна.
«Послушная память тотчас же вызвала к жизни все увлечения и «предметы» Александрова. Все эти бывшие дамы его сердца пронеслись перед ним с такой быстротой, как будто они выглядывали из окон летящего на всех парах курьерского поезда, а он стоял на платформе Петровско-Разумовского полустанка, как иногда прошлым летом по вечерам.
...Наташа Манухина в котиковой шубке, с родинкой под глазом, розовая Нина Шпаковская с большими густыми белыми ресницами, похожими на крылья бабочки-капустницы, Машенька Полубояринова за пианино, в задумчивой полутьме, быстроглазая, быстроногая болтунья Зоя Синицына и Сонечка Владимирова, в которую он столько же раз влюблялся, сколько и разлюблял её; и трое пышных высоких, со сладкими глазами сестёр Синельниковых, с которыми, слава Богу, всё кончено; хоть и трагично, но навсегда. И другие, и другие, и другие... сотни других... Дольше других задержалась в его глазах маленькая, чуть косенькая – это очень шло к ней – Геня, Генриетта Хржановская. Шесть лет было Александрову, когда он в неё влюбился. Он храбро защищал её от мальчишек, сам надевал ей на ноги ботинки, когда она уходила с нянькой от Александровых, и однажды подарил ей восковую жёлтую канарейку в жестяной сквозной, кружками, клетке.
Но унеслись эти образы, растаяли, и ничего от них не осталось. Только чуть-чуть стало жалко маленькую Геню, как, впрочем, и всегда при воспоминании о ней.
«О нет. Всё это была не любовь, так, забава, игра, пустяки, вроде – и то правда – игры в фанты или почту. Смешное передразнивание взрослых по прочитанным романам. Мимо! Мимо! Прощайте, детские шалости и дурачества!»
Но теперь он любит. Любит! – какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и от него отрезан крошечный сегмент, ну, с дом величиной. Этот жалкий отрезок и есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь начинается новая жизнь в бесконечности времени и пространства, вся наполненная славой, блеском, властью, подвигами, и всё это вместе с моей горячей любовью я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица души моей».
Мечтая так, он глядел на каштановые волосы, косы которых были заплетены в корону. Повинуясь этому взгляду, она повернула голову назад. Какой божественно прекрасной показалась Александрову при этом повороте чудесная линия, идущая от уха вдоль длинной гибкой шеи и плавно переходящая в плечо. «В мире есть точные законы красоты!» – с восторгом подумал Александров.
Улыбнувшись, она отвернулась. А юнкер прошептал:
– Твой навек…»
В «Юнкерах» имена многих героев взяты из жизни и совсем не изменены. Значит, и «донжуанский список» взят из жизни и вовсе не является вымышленным.
А между тем, представления хозяйки окончились, и «тонкий, длинный офицер с аксельбантами» объявил:
– Полонез! Кавалеры, приглашайте ваших дам! Полонез! Дамы и господа, потрудитесь становиться парами.
Ну что ж, настал важный момент… Вспыхнуло сердце любовью! Так куда же направить эту вспышку, как не на предмет её. Куприн великолепно описывает начало бала:
«Александров спустился по ступеням и стал между колоннами. Теперь его красавица с каштаново-золотистой короной волос стояла выше его и, слегка опустив голову и ресницы, глядела на него с лёгкой улыбкой, точно ожидая его приглашения.
– Позвольте просить вас на полонез, – сказал юнкер с поклоном.
Её улыбка стала ещё милее.
– Благодарю, с удовольствием.
Она сверху вниз протянула ему маленькую ручку, туго обтянутую тонкой лайковой перчаткой, и сошла на паркет зала со свободной грацией.
«Точно принцесса крови», – подумал Александров, только недавно прочитавший «Королеву Марго». Под руку они подошли к строящемуся полонезу и заняли очередь. За ними поспешно устанавливались другие пары..»
Бал продолжался, великолепный бал, впрочем, он великолепен потому, что рядом с юнкером удивительная, очаровательная партнёрша. За полонезом следовал вальс…
Конечно, в нашу бытность курсантами таких пышных и торжественных балов не было. Устраивались вечера танцев в новом клубе училища, прекрасно по тем временам клубе, с большим и просторным кинозалом, где проводились и важные училищные мероприятия и концерты, с музеем истории училища, с помещениями для разных занятий и, конечно, с танцевальным залом. Он сверкал паркетом, освещался ярко, празднично. Постамент для курсантского ансамбля, ряд стульев вдоль окна и противоположной окну стены. В танцевальном зале нас учили новым танцам, правда, в отличие от суворовского училища уже не всех, а желающих. Был организован кружок. Нельзя сказать, чтоб отбоя не было, ведь наступил век, когда правильно танцевали немногие. В основном топтались по медленную музыку, и скакали под ритмичные звуки без всякой системы. И только вальс оставался вальсом. Но белый вальс объявляли редко по простой при чине – девушки зачастую не умели вальсировать, а выбрать кавалера и потоптаться с ним под приятную музыку хотелось. Так и знакомства заводились.
В пышности балов, в мастерстве танцоров мы, конечно, уступали юнкерам, но в любви… Разве сердца курсантов бились иначе? Разве иначе действовала на нас притягательная сила наших русских красавиц, московских красавиц, которые с удовольствием приходили к нам на вечера. Мы так же любили, так же рвались в увольнения, чтобы встретиться с любимыми, и потому роман Куприна «Юнкера» особенно дорог тем, кто когда-то в юности носил или носит ныне курсантскую форму.
И легко читаются строки романа, и входит это роман в самое сердце:
«Вкрадчиво, осторожно, с пленительным лукавством раздаются первые звуки штраусовского вальса… Ещё находясь под впечатлением пышного полонеза, Александров приглашает свою даму церемонным, изысканным поклоном. Она встаёт. Легко и доверчиво её левая рука ложится, чуть прикасаясь, на его плечо, а он обнимает её тонкую, послушную талию».
(…) В этот момент она, сняв руку с плеча юнкера, поправляет волосы над лбом. Это почти бессознательное движение полно такой наивной, простой грации, что вдруг душою Александрова овладевает знакомая, тихая, как прикосновение крылышка бабочки, летучая грусть. Эту кроткую, сладкую жалость он очень часто испытывал, когда его чувств касается что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе, запахи резеды, ландыша и фиалки, музыка Шопена, созерцание скромной, как бы не сознающей самоё себя женской красоты, ощущение в своей руке детской, копошащейся и такой хрупкой ручонки…»
И мысли, мысли в романе – мысли Александрова – это мысли самого Александра Ивановича, мысли о самой сущности жизни, о любви, о красоте, земной красоте, в которую писатель «инстинктивно так влюблён.., что готов боготворить каждый её осколочек, каждую пылинку...»
Куприн был превосходным танцором, он любил танцевать и сам признавался, что влюблялся во всех своих партнёрш в танцах поочерёдно. Эту свою любовь к танцам он подарил юнкеру Александрову и благодаря этому щедрому писательскому подарку, мы можем видеть эту любовь Куприна, восхищаться ею, потому что прекрасным нельзя не восхищаться…
В кадетских корпусах урокам танцев придавалось серьёзное значение. В суворовских училищах тоже были уроки танцев. Правда, когда учился я, девушек на эти уроки не приглашали, а танцевать друг с другом как-то нам не очень нравилось – мы ведь не какие-то зачуханные гейропейцы с извращённой психикой – мы нормальные мужики, хоть и совсем ещё юные. Учили нас танцевать вальс, танго и зачем-то какой-то липси, который, кажется, придумали в ГДР в 1958 году. Прорывалась уже бессмысленность. Прорывалась с запада сначала в страны народной демократии, а потом и к нам. Следование моде… причём, бессмысленность теперь очевидна – в суворовском нас учили, кроме классических танцев, этим самым липси, а в Московском высшем общевойсковом кружковцев обучали мэдисону. И весь этот западный бред был настолько временным, что курсантом я уже не помнил и не видел нигде липси, а офицером ни разу не слушал мэдисона.
И всё же классику не забывали, к счастью не забывали… Но далеко не все танцы, которые описал Куприн, знакомы нынешнему читателю. О некоторых знаем мы лишь так, понаслышке.
«Александров не только очень любил танцевать, но он также и умел танцевать; об этом, во-первых, он знал сам, во-вторых, ему говорили товарищи, мнения которых всегда столь же резки, сколь и правдивы; наконец, и сам Петр Алексеевич Ермолов на ежесубботних уроках нередко, хотя и сдержанно, одобрял его: «Недурно, господин юнкер, так, господин юнкер». В каждый отпуск по четвергам и с субботы до воскресенья (если только за единицу по фортификации Дрозд не оставлял его в училище) он плясал до изнеможения, до упаду в знакомых домах, на вечеринках или просто так, без всякого повода, как тогда неистово танцевала вся Москва».
Неистово танцевала вся Москва! Как это замечательно! И замечательно то, что неистово танцевали москвичи классические танцы, что не топтались как ныне на месте под медленную, порой, совсем даже не танцевальную музыку и не прыгали и скакали как оглашенные под музыку джунглей.
Суворовцы очень любили танцевать, практически все любили танцевать. Любили танцевать и курсанты и офицеры…
Но, конечно, помогало то, что в послевоенное советское время учили танцам – учили в суворовских военных училищах обязательно, учили во многих училищах офицерских факультативно или путём создания танцевальных кружков.
Танцевальные вечера, так же как и старые, давние балы всегда дарили и дарят столько надежд, столько неясных волнений. И как прекрасно, когда на балах или вечерах танцевальных кружатся пары, лёгкие, грациозные, стройные, когда зал сверкает огнями люстр, которые отражаются в золоте эполет и золотых погон нынешней уже более скромной парадной формы.
Курсантские погоны ещё не золотые, но с золотистой окантовкой. И на курсантских вечерах далеко не у всех, а точнее ни у кого практически из барышень нет уже пышных бальных платьев. Но это не мешает испытывать то же волшебное состояние, которое испытывал Александров и его однокурсники юнкера на прекрасном балу…
Разве не волнуют нынешних курсантов, как волновали когда-то юнкеров случайные взгляды, лёгкие прикосновения, вскользь брошенные фразы, заставляющие яростно биться сердца:
«Случалось так, что иногда её причёска почти касалась его лица; иногда же он видел её стройный затылок с тонкими, вьющимися волосами, в которых, точно в паутине, ходили спиралеобразно сияющие золотые лучи. Ему показалось, что её шея пахнет цветом бузины, тем прелестным её запахом, который так мил не вблизи, а издали.
– Какие у вас славные духи, – сказал Александров.
Она чуть-чуть обернула к нему смеющееся, раскрасневшееся от танца лицо.
– О нет. Никто из нас не душится, у нас даже нет душистых мыл.
– Не позволяют?
– Совсем не потому. Просто у нас не принято. Считается очень дурным тоном. Наша maman как-то сказала: «Чем крепче барышня надушена, тем она хуже пахнет».
Но странная власть ароматов! От неё Александров никогда не мог избавиться. Вот и теперь: его дама говорила так близко от него, что он чувствовал её дыхание на своих губах. И это дыхание... Да...
Положительно оно пахло так, как будто бы девушка только что жевала лепестки розы. Но по этому поводу он ничего не решился сказать и сам почувствовал, что хорошо сделал…»
Но вот бал окончен, и когда юнкера спускались по широкой, «растреллиевской лестнице в прихожую, все воспитанницы облепили верхние перила, свешивая вниз русые, золотые, каштановые, рыжие, соломенные, чёрные головки.
– Благодарим вас! Спасибо, милые юнкера, – кричали они уходящим, – не забывайте нас! Приезжайте опять к нам на бал! До свиданья! До свиданья!
…Зиночка махала прозрачным кружевным платком, …её смеющиеся глаза встретились с его глазами и… он ясно расслышал снизу её громкое: – Пишите! Пишите!»
На как написать? Кто передаст письмо? И герой Куприна – то есть сам Куприн – находит выход. В субботу, получив увольнительную, он идёт в гости к сестре и там пишет «довольно скромное послание, за которым… нельзя не прочитать пламенной и преданной любви:
«Знаю, что делаю дурно, решаясь писать Вам без позволения, но у меня нет иного средства выразить глубокую мою благодарность судьбе за то, что она дала мне невыразимое счастье познакомиться с Вами на прекрасном балу Екатерининского института. Я не могу, я не сумею, я не осмелюсь говорить Вам о том божественном впечатлении, которое Вы на меня произвели, и даже на попытки сделать это я смотрю как на кощунство. Но позвольте смиренно просить Вас, чтобы с того радостного вечера и до конца моих дней Вы считали меня самым покорным слугой Вашим, готовым для Вас сделать всё, что только возможно человеку, для которого единственная мечта – хоть случайно, хоть на мгновение снова увидеть Ваше никогда не забываемое лицо. Алексей Александров, юнкер 4-й роты 3-го Александровского военного училища на Знаменке».
Когда буквы просохли, он осторожно разглаживает листик Сониным утюгом. Но этого ещё мало. Надо теперь обыкновенными чернилами, на переднем листе написать такие слова, которые, во-первых, были бы совсем невинными и неинтересными для чужих контрольных глаз, а во-вторых, дали бы Зиночке понять о том, что надо подогреть вторую страницу.
Очень быстро приходит в голову Александрову (немножко поэту) мысль о системе акростиха. Но удаётся ему написать такое сложное письмо только после многих часов упорного труда, изорвав сначала в мелкие клочки чуть ли не десть почтовой бумаги. Вот это письмо, в котором начальные буквы каждой строки Александров выделял чуть заметным нажимом пера.
Дорогая Зизи!
Помнишь ли ты, как твоя старая тётя
Оля тебя так называла? Прошло два го
да, что от тебя нет никаких пис
ем. Я думаю, что ты теперь вы
росла совсем большая. Дай тебе Бо
же всего лучшего, светлого
и, главное, здоровья. С первой поч
той шлю тебе перчатки из козь
ей шерсти и платок оре
нбургский. Какая радость нам,
ангел мой, если летом приедешь в
Озерище. Уж так я буду обере
гать тебя, что пушинки не дам сесть.
Няня тебе шлёт пренизкие поклоны.
Ее зимой все ревматизмы мучили.
Миша в реальном училище,
Учится хорошо. Увлекается
Акростихами. Целую тебя
Крепко. Вашим пишу отдельно.
Твоя любящая
Тетя Оля".
На конверт прилепляется не городская, а (какая тонкая хитрость) загородная марка. С бьющимся сердцем опускает его Александров в почтовый ящик. «Корабли сожжены», – пышно, но робко думает он.
Далее следует сцена расшифровки письма, затем описывается получение ответного письма с вложенной фотокарточкой.
И, наконец, назначение свидания. Зинаида Белышева написала:
…«На второй день масленицы, в два часа пополудни, приходите на каток Чистых прудов. Я буду с подругой. Ваша 3. Б.».
Ваша! О, господи! Ваша! Это словечко точно горячей водою облило юнкера и на минуту сладко закружило его голову.
Удивительная проницательность Куприна проявляется в каждом эпизоде, сквозит в каждой фразе. Это относится и к сценам на катке:
«И они опять сидят на скамейке, слушая музыку. Теперь они прямо глядят друг другу в глаза, не отрываясь ни на мгновение. Люди редко глядят так пристально один на другого. Во взгляде человеческом есть какая-то мощная сила, какие-то неведомые, но живые излучающие флюиды, для которых не существует ни пространства, ни препятствий. Этого волшебного излучения никогда не могут переносить люди обыкновенные и обыкновенно настроенные; им становится тяжело, и они невольно отводят глаза, отворачивают головы в первые же моменты взгляда. Люди порочные, преступные и слабовольные совсем избегают человеческого взгляда, как и большинство животных. Но обмен ясными, чистыми взорами есть первое истинное блаженство для скромных влюблённых. «Любишь?» – спрашивают искристые глаза Зиночки, и белки их чуть-чуть розовеют.
«Люблю, люблю, – отвечают глаза Александрова, сияющие выступившей на них прозрачной влагой.
– «А ты меня любишь?»
– «Люблю».
– «Любишь». «Люблю»….
Самого скромного, самого застенчивого признания не смогли бы произнести их уста, но эти волнующие безмолвные возгласы: «Любишь.
– Люблю», – они посылают друг другу тысячу раз в секунду, и нет у них ни стыда, ни совести, ни приличия, ни осторожности, ни пресыщения».
Когда Александра Ивановича Куприна попросили рассказать о его военной службе – о учёбе в кадетском корпусе, в Александровском юнкерском училище и о первых офицерских испытаниях, он ответил, что всё описано в «Кадетах», «Юнкерах» и «Поединке», словом, ещё раз подтвердил, что он повествовал о себе, о своей жизни, практически без вымыслов. Разве что фамилии героев сделал вымышленными, но как помни, обидчика по кадетскому корпусу вывел под истиной фамилией.
И только одно осталось тайной. Чем окончилась трепетная юнкерская любовь, волновавшая не одно поколение читателей и особенно читателей военных – во всяком случае меня и моих товарищей – курсантов роман не оставил равнодушными. «Юнкерами» зачитывались, потому что находили отражение и своей жизни, и своих первых любовных удач и неудач.
Удивительная сцена объяснения в любви. Удивительна и откровенна. Действительно, жизнь молодых офицеров не была легка. И оклады не высокие, и служба в гарнизонах.
И в Советской Армии не так уж легко было. Правда, даже у лейтенанта оклад был выше, нежели у инженеров в разных НИИ и прочих учреждениях. Впрочем, начинать жизнь всегда сложно. Строить семью, когда жене, порой негде работать, тоже не очень просто. Читая роман и повести Куприна, я, приверженец Самодержавия, не могу не сказать, что при Советской власти было легче чем-то необъяснимым. Наверное тем, что очень сильно декларировалось, а потому и вольно и невольно выполнялось и теми, кто был с двойным дном, правило – «человек человеку друг». Хотелось бы доказать, что это положение вещей в Императорской России было выше, да не всегда получается.
Но сейчас речь не о том. Перед нами юнкер, будущий офицер. Он делает предложение, но при этом вынужден сказать обо всех трудностях и невзгодах, которые неотвратимо возникнут на пути к семейному счастью:
«И вот Александров решается сказать… что давно уже собиралось и кипело у него в голове...
– Зинаида Дмитриевна… Я давно уже полюбил вас... полюбил с первого взгляда там... там, ещё на вашем балу. И больше... больше любить никого не стану и не могу. Прошу, не сердитесь на меня, дайте мне... дайте высказаться. Я в этом году, через три, три с половиною месяца, стану офицером. Я знаю, я отлично знаю, что мне не достанется блестящая вакансия, и я не стыжусь признаться, что наша семья очень бедна и помощи мне никакой не может давать. Я также отлично знаю тяжёлое положение молодых офицеров. Подпоручик получает в месяц сорок три рубля с копейками. Поручик – а это уже три года службы – сорок пять рублей. На такое жалование едва-едва может прожить один человек, а заводить семью совсем бессмысленно, хотя бы и был реверс. Но я думаю о другом. Рая в шалаше я не понимаю, не хочу и даже, пожалуй, презираю его, как эгоистическую глупость. Но я, как только приеду в полк, тотчас же начну подготовляться к экзамену в Академию Генерального штаба. На это уйдёт ровно два года, которые я и без того должен был бы прослужить за обучение в Александровском училище. Что я экзамен выдержу, в этом я ни на капельку не сомневаюсь, ибо путеводной звездою будете вы мне, Зиночка.
Он смутился нечаянно сказанным уменьшительным словом, и замолк было.
– Продолжайте, Алеша, – тихо сказала Зиночка, и от её ласки буйно забилось сердце юнкера.
– Я сейчас кончу. Итак, через два года с небольшим – я слушатель Академии. Уже в первое полугодие выяснится передо мною, перед моими профессорами и моими сверстниками, чего я стою и насколько значителен мой удельный вес, настолько ли, чтобы я осмелился вплести в свою жизнь – жизнь другого человека, бесконечно мною обожаемого. Если окажется моё начало счастливым – я блаженнее царя и богаче миллиардера. Путь мой обеспечен – впереди нас ждет блестящая карьера, высокое положение в обществе и необходимый комфорт в жизни. И вот тогда, Зиночка, позволите ли вы мне прийти к Дмитрию Петровичу, к вашему глубокочтимому папе, и просить у него, как величайшей награды, вашу руку и ваше сердце, позволите ли?
– Да, – еле слышно пролепетала Зиночка.
(…)Маленькая нежная ручка Зиночки вдруг обвилась вокруг его шеи, и губы её коснулись его губ тёплым, быстрым поцелуем.
– Я подожду, я подожду, – шептала еле слышно Зиночка. – Я подожду. – Горячие слёзы закапали на подбородок Александрова, и он с умиленным удивлением впервые узнал, что слёзы возлюбленной женщины имеют солёный вкус.
– О чём вы плачете, Зина?
– От счастья, Алёша…»
Осталось тайной, кто прототип Зинаиды Белышевой, во всяком случае, мне эту тайну разгадать не удалось. Может, кому-то повезло больше. Интересно было бы прочитать.
Ну а первая попытка жениться у Куприна была позже, в годы офицерской службы.
10 августа 1890 года состоялся торжественный выпуск из Александровского училища и производство в подпоручики. Училище Куприн окончил «по первому разряду».
В романе «Юнкера» прекрасно описана сцена прощания и главное, напутственные слова начальника Александровского училища, который пригласил к себе выпускников:
«Генерал принял их стоя, вытянутый во весь свой громадный рост. Гостиная его была пуста и проста, как келия схимника. Украшали её только большие, развешанные по стенам портреты Тотлебена, Корнилова, Скобелева, Радецкого, Тер-Гукасова, Кауфмана и Черняева, все с личными надписями.
Анчутин холодно и спокойно оглядел бывших юнкеров и начал говорить (Александров сразу схватил, что сиплый его голос очень походит на голос коршевского артиста Рощина-Инсарова, которого он считал величайшим актёром в мире).
– Господа офицера, – сказал Анчутин, – очень скоро вы разъедетесь по своим полкам. Начнёте новую, далеко не лёгкую жизнь. Обыкновенно в полку в мирное время бывает не менее семидесяти пяти господ офицеров – большое, очень большое общество. Но уже давно известно, что всюду, где большое количество людей долго занято одним и тем же делом, где интересы общие, где все разговоры уже переговорены, где конец занимательности и начало равнодушной скуки, как, например, на кораблях в кругосветном рейсе, в полках, в монастырях, в тюрьмах, в дальних экспедициях и так далее, и так далее, – там, увы, неизбежно заводится самый отвратительный грибок – сплетня, борьба с которым необычайно трудна и даже невозможна. Так вот вам мой единственный рецепт против этой гнусной тли. Когда придёт к тебе товарищ и скажет: «А вот я вам какую сногсшибательную новость расскажу про товарища Х.» – то ты спроси его: «А вы отважитесь рассказать эту новость в глаза этого самого господина?» И если он ответит: «Ах нет, этого вы ему, пожалуйста, не передавайте, это секрет» – тогда громко и ясно ответьте ему: «Потрудитесь эту новость оставить при себе. Я не хочу её слушать».
Закончив это короткое напутствие, Анчутин сказал сиплым, но тяжёлым, как железо, голосом:
– Вы свободны, господа офицеры. Доброго пути и хорошей службы. Прощайте.
Господа офицеры поневоле отвесили ему ермоловские глубокие поклоны и вышли на цыпочках.
На воздухе ни один из них не сказал другому ни слова, но завет Анчутина остался навсегда в их умах с такой твердостью, как будто он вырезан алмазом по сердолику».
Это правда жизни, потому что правду эту показал тот, кто прошёл и кадетский корпус, и юнкерское училище, кто писал не понаслышке, не выдумывал неведомо что, не стремился, подобно бессовестному племени «косил» от армии, опорочить ненавистное военное ремесло, ненавистных офицеров, а значит и будущих офицеров – кадет и юнкеров. А таковых хоть отбавляй – сравните образ начальника Александровского военного училища, блестяще созданный Куприным, с кукольным образом начальника неведомого юнкерского училища в «Сибирском цирюльнике». Здесь настоящий генерал, прошедший, как и все в его ранге, суровую школу войн по защите Отечества, в «цирюльнике» комедийный образ прохвоста, пьяницы и бабника – образ явно вымышленный, неправдоподобный, незаслуженно порочащий великое русское воинство.
Недаром Куприн показывает, что его герой Александров с грустью расстаётся с училищем – так и он расставался с грустью с юнкерской своей юностью. Выпуск. И всё. И начало офицерской жизни.
Ещё недавно – пора надежд, пора, когда каждый юнкер, а ныне курсант может представить себя суровым и волевым командиром, а в дальнейшем – командующим… Но вот время грёз позади – впереди взвод солдат, которых надо учить, которых надо воспитывать, от которых зависит – от их подготовленности – многое, очень многое в службе. Теперь всё ясно, всё реально, и всё не просто…
Дочь Куприна Елена Александровна отметила:
«Позднее он описал свои впечатления детства и юности в таких произведениях, как «На переломе», «Храбрые беглецы», «Юнкера», «Святая ложь». Поэтому, когда его попросили написать свою биографию, он ответил, что почти все его произведения автобиографичны…»
На пути к «Поединку»
В 1890 году подпоручик Александр Иванович Куприн получил назначение в 46-й Днепровский пехотный полк и отправился в Проскуров. Свою жизнь в гарнизоне и службу он впоследствии описал в своей повести «Поединок».
Уезжал, как и подавляющее большинство выпускников, холостым. К женитьбе же относился весьма своеобразно. Ему принадлежит такое изречение: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». Впрочем, это написал гораздо позднее. А в те замечательные дни, когда ещё не притёрлись к плечам офицерские погоны, когда ещё гордость переполняла душу от осознания себя офицером, он, возможно, и не думал о том.
Но, во время службы своей он влюбился.
Марья Кирилловна Куприна-Иорданская, написавшая книгу об Александре Ивановиче, утверждала, что девушка, ставшая предметом страсти, характером своим напоминала Шурочку Николаеву из повести «Поединок».
В «Поединке» невозможность союза Ромашова и Шурочки имела вполне понятную причину – Шурочка была замужем. Но что же в реальной жизни? Марья Кирилловна вспоминала:
«Рассказывая по вечерам эпизоды из повести, Александр Иванович попутно сообщал мне с большими подробностями о своей жизни в полку, потому что действие в повести развивалось в той последовательности, в какой протекала его полковая жизнь.
Подробно рассказал он мне о связи с женщиной, значительно старше его. Госпожа Петерсон (под этой фамилией она фигурирует в «Поединке») была женой капитана. Сошёлся Куприн с ней только потому, что было принято молодым офицерам непременно «крутить» роман. Тот, кто старался этого избежать, нарушал общепринятые традиции, и над ним изощрялись в остроумии.
Третий год Куприн служил в Проскурове, когда на большом полковом балу в офицерском собрании познакомился с молодой девушкой. Как её звали сейчас, не помню – Зиночка или Верочка, во всяком случае, не Шурочка, по повести – жена офицера Николаева.
Верочке недавно минуло 17 лет, у неё были каштановые, слегка вьющиеся волосы и большие синие глаза. Это был её первый бал. В скромном белом платье, изящная и лёгкая, она выделялась среди обычных посетительниц балов, безвкусно и ярко одетых.
Верочка – сирота, жила у своей сестры, бывшей замужем за капитаном. Он был состоятельным человеком, и неизвестно по каким причинам оказался в этом захолустном полку.
Было ясно, что он и его семья – люди другого общества.
– В это время, – рассказывал Александр Иванович, – я мнил себя поэтом и писал стихи. Это было гораздо легче, чем мучиться над повестью, которую я никак не мог осилить. С увлечением я наполнял разными «элегиями», «стансами» и даже «ноктюрнами» мои тетради. В эту тайну я никого не посвящал. Но к Верочке я с первого взгляда почувствовал доверие и, не признаваясь в своём авторстве, прочёл несколько стихотворений. Она слушала меня с наивным восхищением, и это нас сразу сблизило. О том, чтобы бывать в доме её родных, нечего было и думать.
Однако подпоручик «случайно» всё чаще и чаще встречал Верочку в городском саду, где она гуляла с детьми своей сестры. Скоро о частых встречах молодых людей было доведено до сведения капитана. Он пригласил к себе подпоручика и предложил ему объяснить своё поведение. Всегда державший себя корректно с младшими офицерами, капитан, выслушав Куприна, заговорил с ним не в начальническом, а в серьёзном, дружеском тоне старшего товарища.
На какую карьеру мог рассчитывать не имевший ни влиятельных связей, ни состояния бедный подпоручик армейской пехоты, спрашивал он. В лучшем случае Куприна переведут в другой город, но разве там жить на офицерское жалованье – сорок восемь рублей в месяц – его семье будет легче, чем здесь?
– Как Верочкин опекун, – закончил разговор с Куприным капитан, – я дам своё согласие на брак с вами, если вы окончите Академию Генерального штаба и перед вами откроется военная карьера.
Куприн засел за учебники и с лихорадочным рвением начал готовиться к экзаменам в Академию.
– С мечтой стать поэтом я решил временно расстаться и даже выбросил почти все тетради с моими стихотворными упражнениями, оставив лишь немногие, особенно нравившиеся Верочке, – рассказывал Александр Иванович.
Летом 1893 года, Куприн уехал из Проскурова в Петербург держать экзамены в Академию».
И поступил бы, но приказом командующего Киевским военным округом был отозван в полк перед самым последним экзаменом. Обидно, ведь все, кроме последнего, он сдал успешно. Оказалось, что по пути в столицу он остановился в Киеве и зашёл пообедать в плавучий ресторан на Днепре. А там оказался свидетелем того, как пьяный пристав стал приставать к молоденькой девушке-официантке. Куприн схватил его и выбросил за борт. Пристав подал жалобу в штаб Киевского военного округа, ну и решение оказалось, как видим, весьма плачевным для Куприна, который, если бы поступил в академию, вполне мог стать военным высокого ранга. Но событие это оказалось благоприятным для Куприна, как будущего писателя. Словно невидимая рука направляла его на литературный путь.
Правда, с невестой пришлось расстаться – условие, которое ему было поставлено, он не выполнил.
В полку теперь ничего не задерживало, и Александр Иванович подал прошение об отставке. В 1894 году оно было удовлетворено. Куприн стал свободным как ветер. Но… Что делать? Куда деваться? Во все времена офицер, покидающий службу, оказывается перед решением подобного вопроса. Проблема возникает даже тогда, когда офицер имеет семью, обеспечен жильём. У Куприна же ничего не было – недаром он показался опекуну его возлюбленной весьма и весьма бесперспективным женихом.
Ксения Александровна Куприна рассказала в книге:
«И с тех пор началась его бродячая, пёстрая жизнь. В течение семи лет он был и грузчиком, и актёром, и суфлёром, и землемером, работал на литейном заводе, был журналистом и даже продавцом в лавке санитарных принадлежностей.
В Киеве он начал по-настоящему писать. Там были созданы произведения «Молох», «Киевские типы», «Олеся» и др».
Отзываясь о военной службе отца в традиционном непрезентабельном духе, дочь писателя всё же отмечала, что армейское «воспитание не могло подсознательно не влиять на его мировоззрение. В нём иногда прорывалось некое армейское рыцарство».
И на том, как говорится, спасибо...
Кстати, прошение об отставке было вызвано вовсе не тяготами военной службы – Куприн был вынослив и стоек, трудности его закаляли, и он не склонялся перед ними. Желание прервать службу объяснялось тягой к литературному творчеству. Ведь ещё в кадетском корпусе Александр Иванович начал свои литературные опыты. Конечно, они были самыми первыми и не слишком заслуживающими внимания. Он писал стихи, что неудивительно, если принять во внимание его влюбчивый характер.
Сам же он впоследствии утверждал, что началу начал его литературного творчества способствовало великолепное преподавание литературы в кадетском корпусе. Преподавателя Цуханова он впоследствии сделал в «Кадетах» литератором Трухановым. Показал, как тот «замечательно художественно» читал кадетам стихи Александра Сергеевича Пушкина, Михаила Юрьевича Лермонтова, Фёдора Ивановича Тютчева, повести и романы Николая Васильевича Гоголя, Ивана Сергеевича Тургенева.
Александр Иванович вспоминал впоследствии: «Кадетом я писал стихи. Надо признаться теперь, что были они подражаниями Г. Гейне в переводе Михайлова и были очень плохи. О последнем я не сам догадался, а мне сказал молодой, довольно известный поэт Соймонов, когда меня к нему привёл почти насильно мой шурин вместе с моими стихами. Нет! Мне не пришло в голову, что поэт зол или завистлив. Я просто перестал писать стихи, и – навсегда».
Во всяком случае, до службы в дальнем гарнизоне, где снова начал писать стихи, но скрывая их ото всех, кроме своей возлюбленной, да и то не признавался, что он автор.
Творчество начиналось, как это часто бывает, с некоторого подражания уже известным поэтам, в частности, так называемым «восьмидесятникам». Немногие из опытов 1883-1887 годов сохранились.
Публиковаться начал уже юнкером Третьего Александровского училища.
И первая публикация была в журнале «Русский сатирический листок» в 1889 году, где напечатали рассказ «Последний дебют».
Юнкерам публиковаться запрещалось, и Куприн был строго наказан. Но свершилось главное – он испытал неповторимое чувство авторства, когда держал в руках номер журнала со своей фамилией под рассказом. Об этом впечатлении он впоследствии, в 1897 году, поведал в рассказе «Первенец». Об этом же вспомнил и позднее, в 1929 году, уже в эмиграции, где был написан рассказ «Типографская краска».
Вот как рассказал Куприн о первом своём опыте публикаций произведений:
«С нетерпением ожидал я появления моей новеллы, которую принял для просмотра «Русский сатирический листок» Н. Соедова. Ждать пришлось довольно долго. Наконец наступил вечер одного воскресенья, в которое я был наказан без отпуска за единицу по фортификации. Юнкера приходили один за другим и являлись к дежурному. Пришёл, наконец, и мой товарищ Венсан, которого я попросил заглянуть в два-три журнальных киоска. В руках у него был толстый сверток.
– Поздравляю! Есть!
Я развернул два номера «Листка», и каждый с моей напечатанной новеллой.
О, волшебный, скипидарный резкий запах свежей печати! Что сравнится с ним в самых лучших, в самых драгоценных воспоминаниях писателя? Он пьянее вина и гашиша, он ароматнее всех цветов и духов, он сладостнее первого поцелуя… В душу мою вторгнулся такой ураган радости, что я чуть было не задохнулся. Чтобы утишить бурное биение сердца, я должен был перепрыгнуть поочередно через каждую койку в моем ряду туда и обратно. Я пробовал читать мою новеллу товарищам вслух, но у меня дрожал и пресекался голос, черные линии букв сливались в мутные пятна. Я поручал читать ближайшему юнкеру, но мне его чтение казалось совсем невыразительным, и я отнимал от него журнал.
О, незабвенный вечер! На другой день я познал и шипы славы. Не знаю, каким образом узнал о моем триумфе ротный командир Дрозд (юнкера не были болтливы). После утренней переклички он скомандовал:
– Юнкер Куприн!
– Я, господин капитан.
– До меня дошло, что ты написал какую-то там хреновину и напечатал ее?
– Так точно, господин капитан.
– Подай ее сюда!
Я быстро принёс журнал. Я думал, что Дрозд похвалит меня.
Он поднёс печать близко к носу, точно понюхал её, и сказал:
– Ступай в карцер! За незнание внутренней службы. Марш…
Ах, я совсем позабыл тот параграф устава, который приказывает каждому воинскому чину всё написанное для печати представлять своему ротному, тот передает батальонному, батальонный – начальнику училища, а одобрение, позволение или порицание спускается в обратном порядке к автору…»
Первый рассказ – есть первый рассказ. Немного мы можем вспомнить писателей, которые сразу достигали высот творчества, едва брались за перо. Феномены Пушкина, Лермонтова… практически неповторимы.
Но без первого рассказа, без боевого крещения в литературе невозможны новые победы.
Первая супруга Александра Ивановича Мария Карловна Куприна-Иорданская в своей книге привела рассказ Куприна о том памятном эпизоде. Он вспомнил его во время поездки в Москву, когда потянуло взглянуть на здание родного юнкерского училища.
«В Москву мы приехали рано утром в среду на страстной неделе и остановились в «Лоскутной гостинице».
– К маме мы поедем в четыре часа, – сказал Александр Иванович. – Утром она будет до двенадцати в церкви, потом ранний обед, после которого она отдыхает, а в четыре часа пьёт чай. В это время она бывает в самом лучшем расположении духа…
День был тёплый и солнечный – чувствовалось приближение весны, и мы отправились бродить по Москве, которую я знала только по редким наездам. Александру Ивановичу доставляло громадное удовольствие водить меня по своим любимым улицам и кривым переулкам, в глубине которых стояли старые, покосившиеся дворянские особняки с мезонинами и облупленными, похожими на пуделей, львами у ворот.
– А вот здесь, в третьем этаже, – указал мне Александр Иванович на один дом, – жил Лиодор Иванович Пальмин. Ты не можешь себе представить, с каким трепетом я поднимался в его квартиру по грязной крутой лестнице. Бедный терпеливый старик, как я надоедал ему, еженедельно притаскивая мои стихи и прозу, которые он добросовестно читал и пытался куда-нибудь протиснуть. Сейчас пройдём на Знаменку, там ты увидишь Александровское военное училище, где впервые я предавался «творческому вдохновению» и наконец достиг и литературной славы – в «Русском сатирическом листке» был напечатан мой рассказ, за который, как тебе известно, меня посадили на двое суток в карцер и под угрозой исключения из училища запретили впредь заниматься недостойным будущего офицера «бумагомаранием».
Между тем, после выхода в отставку, литературное творчество стало основным в жизни Куприна. Он работал много и увлечённо. Постепенно набралось публикаций на сборники – в 1896 году вышел сборник очерков «Киевские типы», а в 1897 году сборник рассказов «Миниатюры».
Настоящая любовь пришла позже. Вот как рассказывает о своём знакомстве с Александром Ивановичем Мария Карловна Куприна-Иорданская:
«В одно из ноябрьских воскресений 1901 года я усиленно готовилась к семинару профессора С.Ф. Платонова. Дверь в комнату была закрыта, и звонка из передней не было слышно.
– Пришли гости, мамаша приказали вам принять, сами они к гостям не выйдут, – скороговоркой проговорила, входя ко мне, молоденькая горничная Феня.
Появление гостей меня удивило.
Моя приёмная мать, Александра Аркадьевна Давыдова – издательница журнала «Мир Божий» – последние месяцы часто хворала. После смерти Лидии Карловны Туган-Барановской, старшей дочери, которую она страстно любила, у неё обострилась болезнь сердца. Она перестала заниматься делами журнала, никуда из дому не выезжала, отменила вечера и воскресные приемы. Кроме близких друзей, у неё никто не бывал.
Я вышла в гостиную. Среди комнаты стоял Иван Алексеевич Бунин и рядом с ним незнакомый мне молодой человек.
Приходу Бунина я обрадовалась. Мы давно не видались – последние два года он редко приезжал в Петербург, да и то ненадолго. Всегда, когда мы встречались после значительного перерыва, Иван Алексеевич, чтобы рассеять натянутость первой встречи, с пугливой почтительностью приветствовал меня и начинал разговор с какой-нибудь забавной выдумки. Так было и на этот раз.
– Здравствуйте, глубокоуважаемая, – обратился он ко мне. – На днях прибыл и спешу засвидетельствовать Александре Аркадьевне и вам своё нижайшее почтение. – Он преувеличенно низко поклонился, затем, отступив на шаг, ещё раз поклонился и продолжал торжественно серьёзным тоном: – Разрешите представить вам жениха – моего друга Александра Ивановича Куприна. Обратите благосклонное внимание – талантливый беллетрист, недурён собой. Александр Иванович, повернись к свету! Тридцать один год, холост. Прошу любить и жаловать.
Довольный своей выдумкой, Бунин лукаво посмеивался. Куприн сконфуженно переминался с ноги на ногу и, смущённо улыбаясь, мял в руках плоскую барашковую шапку.
В синем костюме в серую полоску, мешковато сидевшем на его широкой в плечах, коренастой фигуре, низком крахмальном воротничке (таких в Петербурге уже давно не носили) и большом жёлтом галстуке-«пластроне» с крупными ярко-голубыми незабудками, Куприн рядом с корректным, державшимся свободно и уверенно Буниным казался неуклюжим и простоватым провинциалом.
– Так вот, почтеннейшая, – продолжал Бунин, когда мы сели, – сядем, посидим, друг на дружку поглядим. У вас товар, у нас купец, женишок наш молодец…
И как деревенский сват, выхваляя жениха, Бунин в то же время рассказывал о Куприне различные смешные анекдоты.
Этот фарс, неожиданно придуманный Иваном Алексеевичем, был очень забавен. И на его вопрос: «Так как же, глубокочтимая, нравится вам женишок? Хорош?..»
Я поддержала шутку:
– Нам ничего… да мы что… как маменька прикажут… их воля…
Мы от души смеялись, придумывая всё новые и новые забавные диалоги.
Куприн молчал, и стало заметно, что он чувствует себя неловко и бунинская затея его не веселит. Шутку следовало прекратить…»
Далее Мария Карловна рассказала о реакции Куприна на эту шутку. Когда они уже стали мужем и женой, Александр Иванович признался:
– Когда мы вышли из подъезда мимо вашего великолепного швейцара, который с глубоким презрением смотрел на моё старое пальто, я был очень зол на Бунина. Зачем я согласился пойти с визитом к Давыдовым? Совсем не нужно было этого делать, говорил я себе, идя по улице. Сама издательница не нашла нужным со мной познакомиться, а дочка, эта столичная барышня… Очень она мне нужна… Пускай они с Буниным найдут кого-нибудь другого, кто позволит им над собой потешаться и разыгрывать свои комедии. А ещё приглашала бывать… Покорнейше благодарю, ноги моей там не будет. Но в редакцию к Богдановичу я, конечно, на днях зайду.
Должен признаться тебе, Маша, больше всего я сердился на самого себя, на свою застенчивость и ненаходчивость. И вот что, в конце концов, вышло из шутки Бунина, которую теперь я нахожу очень удачной и за которую теперь искренне ему благодарен…».
Знакомство продолжилось. Куприн стал бывать в гостях, а потом и включился в работу журнала.
Мария Карловна рассказала в книге:
«Куприн всё чаще и чаще начал бывать у нас. Моя мать особенного значения его посещениям не придавала. Александра Аркадьевна не всегда выходила вечером в столовую, но у нас жила моя тетушка, Вера Дмитриевна Бочечкарева, вдова артиста московского Малого театра М.А. Решимова, которая обычно разливала чай; поэтому отсутствие Александры Аркадьевны общепринятых тогда правил не нарушало. Незаметно все привыкли к Куприну, и он стал у нас своим человеком. Моей матери он нравился… Она охотно слушала его рассказы о военной службе, различных эпизодах его жизни, знакомых писателя… Когда я сказала матери, что стала невестой Куприна, она была изумлена и даже шокирована этой неожиданной новостью.
– Что ж это такое? Знакома с ним без году неделю – и вдруг невеста, – сказала она. – Ни узнать, как следует человека не успела, ни спросить у матери… совета… Что же, раз советы мои тебе не нужны, делай как знаешь.
Она махнула рукой и заплакала.
Предложение было сделано в сочельник 24 декабря, а в канун Нового года, вечером, Александр Иванович принёс мне обручальное кольцо, на внутренней стороне которого было выгравировано: «Всегда твой – Александр. 31. XII. 1901 года».
По поводу тех событий Александр Иванович говорил Марии Карловне:
«Какое глупое положение быть женихом. Все ваши знакомые приходят и с головы до ног оглядывают меня испытующим критическим взглядом. Женщины дают советы, мужчины острят. И всё время чувствуешь себя так неловко, как это бывает во сне, когда видишь, что пришёл в гости, а у тебя костюм не в порядке. Ваши подруги смеются, кокетничают и при мне спрашивают: «Ну, как ты себя чувствуешь, нравится тебе быть невестой?» Я кажусь себе дураком, над которым все, кому не лень, потешаются. Правда, я должен вам признаться, что иногда очень люблю, когда меня считают дураком, и нарочно веду себя так, чтобы поддержать это мнение, а сам думаю: «Нет, Саша совсем не дурак». Вот как-нибудь я вам это докажу. А сейчас мне не хочется… Знаете что, не будем мы долго тянуть эту дурацкую петрушку. Вас, может быть, это и забавляет, но, уверяю вас, жениховство – очень нелепая канитель».
А.И. Богдановичу, который был «фактическим редактором журнала «Мир божий», пытался отговорить Марию Карловну от замужества. Она вспоминала:
«Я пригласила Богдановича в мою комнату. Он сел глубоко в кресло и долго молча протирал очки, прежде чем приступить к разговору.
– Мне сообщила Александра Аркадьевна, что вы выходите замуж за Куприна, – начал он. – …Подумайте о том, что вы делаете, на что решаетесь. Вы совсем не знаете Куприна, для вас могут открыться крайне неожиданные стороны его характера и прошлого. Не скрою от вас, слухи о нём ходят разные и не все для него благоприятные… Куприн долго жил в Киеве, и мы можем там навести о нём справки…
– Я не намерена собирать сплетни, – перебила я Ангела Ивановича.
– Во всяком случае, мой вам совет, – продолжал он, – со свадьбой лучше не торопитесь. Но главное не в этом. Я готов согласиться с вами, что всегда передаётся много сплетен, много неверных сведений. Главное, я считаю, вот в чём. Что представляет собой Куприн? Бывший армейский офицер с ограниченным образованием, беллетрист не без дарования, но до сих пор не написавший ничего выдающегося, автор мелких, по преимуществу газетных рассказов. В доме вашей матери вы привыкли видеть выдающихся людей и крупных писателей. Бывая в их семьях, вы не могли не заметить, как ревниво относятся жены к литературным успехам своих мужей. И это жены крупных писателей. А жены небольших, средних литераторов? Ведь их жизнь отравлена непрерывно гложущими их завистью и неудовлетворённым честолюбием. Такие примеры вы, конечно, знаете. Боюсь, что будет сильно страдать и ваше самолюбие. Куприн – талантливый писатель, но только талантливый, не больше. Выше среднего уровня он не поднимется. Другое дело, например, Леонид Андреев. Можно сказать безошибочно, что ему предстоит большое будущее. Даже Михайловский сразу обратил на него внимание.
– Думаю, Ангел Иванович, что вы ошибаетесь, – возразила я. – И то, что Куприну в течение нескольких лет приходилось размениваться на мелкую монету в газетной работе, совсем не доказывает отсутствие у него крупного таланта. Вспомните о Чехове. Вы сожалеете о том, что Куприн не Леонид Андреев. А что об Андрееве вы знали год назад? Да ровно ничего, как не знал и никто, пока в прошлом месяце не появилась статья Михайловского. Поэтому судить о том, кому какое будущее предстоит, мне кажется, ещё преждевременно…»
Не очень радовалась предстоящей свадьбе и мать Марии Карловны. Она опасалась, что Куприн увезёт её дочь в Москву, поскольку знала, что он не любил Петербург.
А вот мать Александра Ивановича была обрадована его женитьбой и тем, что закончится его «бродячая и скитальческая жизнь». В конверт Любовь Алексеевна вложила и письмо для Марии Карловны, в котором писала: «Перед свадьбой я пришлю Саше и Вам моё родительское благословение – икону святого Александра Невского, по имени которого назван Саша. Когда я вышла замуж, у меня родились две девочки. Но моему мужу и мне хотелось иметь сына. И вот тут нас стало преследовать несчастье. Один за другим рождались мальчики и вскоре умирали. Только один дожил до двух лет и тоже умер. Когда я почувствовала, что вновь стану матерью, мне советовали обратиться к одному старцу, славившемуся своим благочестием и мудростью.
Старец помолился со мной и затем спросил, когда я разрешусь от бремени. Я ответила – в августе. «Тогда ты назовёшь сына Александром. Приготовь хорошую дубовую досточку, и, когда родится младенец, пускай художник изобразит на ней – точно по мерке новорожденного – образ святого Александра Невского. Потом ты освятишь образ и повесишь над изголовьем ребёнка. И святой Александр Невский сохранит его тебе».
Этот образ будет моим родительским вам благословением. И когда Господь даст, что и вы будете ждать, младенца, и ребёнок родится мужского пола, то вы должны поступить так же, как поступила я».
Постепенно всё улаживалось. Дело шло к свадьбе, и ни единой тучки не показывалось на горизонте отношений Александра Ивановича и Марии Карловны. Даже мать невесты изменила своё отношение к Куприну.
Венчание было назначено 3 февраля, затем обед, который затянулся до позднего вечера. Но Александру Ивановичу и Марии Карловне удалось вырваться домой, на съёмную квартиру около десяти вечера. Собственно, то была не квартира, а небольшая комната, снятая неподалёку от дома матери невесты.
В книге Марии Карловны о нём рассказано так:
«Наш хозяин – одинокий старик лет шестидесяти – днём был занят в какой-то мастерской, а в свободное время работал на себя. Он был краснодеревец, любил своё дело и дома ремонтировал различную старинную мелкую мебель красного дерева, а на заказ делал шкатулки, рамки, киоты. Проходить в нашу комнату надо было через его помещение.
Старик приветливо встретил нас и тотчас же предложил поставить самоварчик.
– Небось притомились. Свадьба – дело нелёгкое… Покушайте чайку, – добродушно сказал он.
– А, правда, Машенька, стыдно признаться, – я зверски голоден. А ты как?... Сейчас сбегаю в магазин на углу и принесу чего-нибудь поесть.
Вернулся Александр Иванович с хлебом, сыром, колбасой и бутылкой крымского вина. Но чая у нас, конечно, не было, и пришлось на заварку занять у хозяина. Александр Иванович взял гитару и запел:
Нет ни сахару, ни ча-аю,
Нет ни пива, ни вина,
Вот теперь я понимаю,
Что я прапора жена…»
Прапора, в смысле, прапорщика. В то время это был первый офицерский чин.
И потекла семейная жизнь. Мария Карловна так описывала её:
«Утром после чая Куприн садился читать и править рукописи для «Журнала для всех», а я уходила к матери и проводила в моей семье весь день. К шести часам из редакции приходил Александр Иванович, мы обедали, а после обеда возвращались к себе домой, и вечер был уже наш.
Только теперь мы могли говорить без помехи, ближе подойти друг к другу. И здесь, в нашей маленькой комнате в квартире столяра, Александр Иванович впервые начал делиться со мной своими творческими замыслами и говорить о себе, своих прошлых скитаниях и о том, что близко его затрагивало и волновало».
Однажды вечером Куприн показался Марии Карловне очень взволнованным и озабоченным. Она так описала разговор с ним, который имел большие последствия:
«– Слушай меня внимательно, Машенька… Думай только о том, что я говорю, и, пожалуйста, смотри только на меня, а не по сторонам… Я скажу тебе то, чего никому ещё не говорил, даже Бунину. Я задумал большую вещь – роман. Главное действующее лицо – это я сам. Но писать я буду не от первого лица, такая форма стесняет и часто бывает скучна. Я должен освободиться от тяжёлого груза впечатлений, накопленного годами военной службы. Я назову этот роман «Поединок», потому что это будет поединок мой…»
Так впервые Куприн заговорил о будущем знаменитом своём романе. Собственно, роман уже был начат, и Александр Иванович в тот вечер прочитал несколько страниц, пояснив:
– Вот пока глава, которую я наметил для моего будущего романа. Понравилась она тебе, Машенька? Но роман, Маша, это ещё дело будущего. Прежде чем серьёзно приступить к этой работе, я должен ещё многое обдумать. А пока у меня несколько хороших тем для рассказов, которые надо написать, чтобы к будущей зиме подготовить материал для сборника.
Жизнь протекала в работе, постоянной работе. Случались, конечно, размолвки и ссоры.
Мария Карловна поведала в книге об одной такой нелепой ссоре:
«На день моего рождения, 25 марта – праздник благовещенье – Александр Иванович решил сделать мне подарок. Перед тем он совещался с моим братом, Николаем Карловичем, который сказал, что хочет подарить мне небольшие дамские золотые часы, «Нет, часы подарю я, – сказал Александр Иванович, – а ты купи красивую цепочку». На этом они и порешили.
Утром в спальню поздравить меня вошёл Александр Иванович.
– Посмотри, Машенька, мой подарок, как он тебе понравится, – сказал он, вынимая из хорошенькой голубой фарфоровой шкатулки часы. – Я не хотел дарить тебе обыкновенные золотые часы и нашёл в антикварном магазине вот эти старинные.
Часы были золотые, покрытые тёмно-коричневой эмалью с мелким золотым узорным венком на крышке.
– Обрати внимание на тонкую работу узора на крышке, с каким замечательным вкусом сделан рисунок, – говорил Александр Иванович.
Я молча разглядывала подарок, он, стоя рядом со мной, нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
– Что же ты ничего не говоришь? – наконец, спросил он.
– Часы очень красивы, но они совсем старушечьи. Должно быть, их носила чья-то шестидесятилетняя бабушка, – засмеялась я.
Александр Иванович изменился в лице. Ни слова не говоря, он взял у меня из рук часы и изо всей силы швырнул их об стену. И когда отлетела крышка и по всему полу рассыпались мелкие осколки стекла, он наступил каблуком на часы и до тех пор топтал их, пока они не превратились в лепёшку. Всё это он делал молча и так же молча вышел из комнаты».
А через несколько минут брат вручил ей цепочку для уже разбитых вдребезги часов.
Так началась семейная жизнь, в которой, на первых порах, было всё же неизмеримо больше хорошего, доброго.
Узнав о том, что жена ждёт ребёнка, Куприн сделался особенно внимательным и предупредительным с ней. Старался как можно чаще бывать дома, выводить Марию Карловну на прогулки. Она вспоминала:
«Куприн был полон предстоящим рождением ребёнка.
– Конечно, это будет мальчик, сын, мой сын. Какое таинственное явление – рождение ребёнка. Мы назовем его Алешей. Алексей – «Божий человек».
… В другой раз Александр Иванович говорил:
– Вот, Маша, если бы мы жили не в Петербурге, а в деревне Казимирке, где я подвизался в качестве псаломщика, и ты бы мучилась родами, я бы отправился в церковь открыть царские врата. Это делается при трудных родах. Представь себе обстановку Маша; ночь, тёмная маленькая церковь, горит только несколько тоненьких восковых свечей, и старенький попик (я вижу его таким, как тот, у которого я в первый раз исповедовался в детстве) тихим, проникновенным голосом читает молитвы. И какие замечательные молитвы! На коленях стоит и истово молится отец, верящий, что чрево родильницы в это время раскроется так же легко, как царские двери. Правда, хорошо, Маша?!
– Ты, Сашенька, очень хорошо и трогательно рассказываешь, но меня такая возможность мало радует… Твоя мечта исполнится в том случае, если у меня роды будут очень тяжёлые…»
И вот, наконец, 3 января 1903 года у Куприных родилась девочка. Назвали её Лидией.
Мария Карловна так описала это событие:
«Несмотря на то, что Александр Иванович ожидал рождения сына, а на свет появилась дочь, он был счастлив и доволен.
– Девочки добрее и ласковее мальчиков, – говорил он. – Я не раз наблюдал, с какой материнской заботливостью старшие сёстры относятся к малышам в больших семьях. «Это необыкновенный ребёнок. Он уже всё понимает. А какой он красивый!» – говорят все любящие родители и вытаскивают своего ребёнка напоказ гостям, которые в высокой степени равнодушно созерцают бессмысленно таращившего глаза младенца, но с фальшивой улыбкой восклицают: «Да, да, замечательный ребёнок». Мы, Маша, так делать не будем. Мы никому нашу Лидочку не будем показывать, хотя, – засмеялся Куприн, – наша Лидочка необыкновенный ребёнок, не то, что все дети. Но говорить об этом мы будем только друг с другом. Ты знаешь, конечно, я совсем не суеверен. Но… я боюсь недоброжелательного, дурного взгляда. «Ребёнка недолго и сглазить», – предупреждала мамаша».
Не забывал Александр Иванович и о работе, в том числе и над романом, для которого всё ещё не было фамилии главного героя. Найти её помог случай, причём не последнюю роль сыграла жена. Мария Карловна вспоминала:
«Александр Иванович всегда обедал дома и старался не опаздывать. А если иногда и запаздывал, то ненамного, и в этих случаях приводил с собой кого-нибудь. Однажды Соня Ростовцева позвонила мне по телефону. Она сообщила, что у её родителей собралась целая компания приехавших на несколько дней в Петербург, нижегородцев.
– Если вам будет приятно с ними повидаться – вспомнить лето, когда вы гостили у нас на даче около Нижнего, то приезжайте скорее».
И Мария Карловна отправилась в гости. И как-то вышло само собой, что задержалась там довольно долго, о чём впоследствии написала в книге:
«Время летело незаметно, и когда я спохватилась, что пора домой, то оказалось, что уже седьмой час. Я забеспокоилась: вдруг Александр Иванович пригласил кого-нибудь к обеду, а меня ещё нет. Выйдет неловко, и я поспешила домой.
У нас в столовой никого не было, но стол был накрыт. Я заглянула в комнату Александра Ивановича – там было пусто. Но когда я открыла дверь в нашу спальню, то увидела Александра Ивановича, который сидел боком у моего письменного стола и даже не повернул голову в мою сторону. Со стола был сброшен на пол его большой портрет, рамка была разбита, портрет залит чернилами, а хорошая фотография, сделанная в Коломне зятем Александра Ивановича С. Г. Натом, была разорвана в клочки. Металлическую пепельницу, которая стояла у меня на столе, Александр Иванович мял в руках, вдавливая её высокие края внутрь. Пепельница была массивная, и было заметно, что, несмотря на большую физическую силу, эта работа давалась ему нелегко.
От изумления я остолбенела. Он не произносил ни слова.
– Саша, что за погром? Что случилось?
– Где ты была? – отрывисто спросил он.
– Я была у Сони и засиделась у неё…
– Ага… Засиделась… Там был, конечно, Сонин родственник, гвардейский офицер… Соня мне рассказывала – раньше он за тобой ухаживал.
– Что за вздор, никакого там офицера не было, а были приезжие нижегородцы. Ты же знаешь, что четыре года назад я гостила у Кульчицких в Нижнем…
– Ах, вот как, нижегородцы… А кто там был?
– Могу тебе перечислить, но ведь ты никого из них не знаешь. Были старики-нотариусы, а из молодежи Рукавишниковы и бывший Сонин поклонник Ромашов – он теперь уже женат.
Александр Иванович внезапно поднял голову, уставился на меня и, ещё продолжая держать в руках изуродованную пепельницу, переспросил:
– Кто, кто?
– Но я же сказала тебе – кто.
– Нет, повтори ещё раз последнюю фамилию.
– Мировой судья Ромашов. Ромашов, мировой судья. Понял, наконец? – повторила я сердито.
Александр Иванович вскочил, отшвырнул пепельницу.
– Ромашов, Ромашов, – вполголоса произнёс он несколько раз и, подойдя ко мне, взял за руки. – Маша, ангел мой, не сердись на меня. Я всегда волнуюсь и злюсь, как дурак, ревнивый дурак, когда тебя долго нет дома. Я же знаю, что я смешной. Конечно, Ромашов. Только Ромашов… Да, именно Ромашов. Какая ты умница, Машенька, что поехала к Соне. Могло же так случиться, что никогда не узнал бы о существовании Ромашова. А теперь «Поединок» ожил, он будет жить… Будет жить!!»
«Любовь похожа на цветы…»
Мария Карловна очень осторожно и деликатно касается семейных драм и сцен, стараясь не бросить тень на Александра Ивановича. Лишь вскользь упоминала о пристрастиях к выпивкам, к загулам по ресторанам и поездкам к цыганам, что было модно в ту пору. И это наиболее верный подход – ведь иным шелкопёрам только волю дай…
По-другому у Марии Карловны.
«Двадцать второго февраля 1907 года в театре Комиссаржевской, на Офицерской улице, шла премьера «Жизни Человека» Л.Н. Андреева. Ф.Д. Батюшков и я поехали в театр. Александр Иванович остался дома: произведения Леонида Андреева ему не нравились.
…Когда я вернулась из театра, то сидевший у Куприна И.А. Бунин спросил меня с иронией:
– Ну как пьеса? Понравилась вам? Правда, что смерть сидит в уголке и кушает бутерброд с сыром?
Я ответила совершенно серьёзно, что вещь мне очень понравилась и у публики она имела большой успех.
Мой ответ взбесил Куприна. Он схватил со стола спички, чиркнул, дрожащей рукой прикурил и бросил горящую спичку мне на подол. Я была в чёрном газовом платье. Платье загорелось».
Эта ссора привела к серьёзной размолвке, Мария Карловна даже говорит, о том, что с той поры жизненные пути её и Александра Ивановича стали расходиться. Но наивно полагать, что всему виною только это ссора. Ссора могла стать разве что поводом. Причины крылись в другом, и были достаточно глубоки.
Вот что писала по этому поводу дочь писателя:
«Семейная жизнь Куприных была сложной. Мария Карловна – умная, светская, блестящая женщина – задалась целью обуздать буйный нрав Куприна и сделать из него знаменитого писателя. Александр Иванович вначале был очень влюблён в свою жену и нежно любил дочку Лидушу. Но он терпеть не мог светского общества и обязательств, принуждавших людей исполнять ритуалы, предписываемые средой и обычаями. Великосветским знакомым жены Александр Иванович предпочитал своих бесшабашных друзей, с которыми встречался в маленьких кабачках…»
И ещё одно немаловажное обстоятельство отталкивало Куприна. Об этом тоже в книге дочери писателя:
«Немало было тогда разговоров, что Куприн обязан признанием его таланта своей жене-издательнице и её высоким связям. Бешеное самолюбие Александра Ивановича не могло с этим мириться…
Куприну была чужда светская неискренность, кокетство, соблюдение правил салонного этикета. Я помню, как он выгнал какого-то несчастного молодого человека из нашего дома только за то, что, как ему показалось, он смотрел на меня «грязными глазами». Он всегда ревниво следил за мною, когда я танцевала.
Легко представить себе его бешеную реакцию, когда Мария Карловна намеками давала ему понять, кто и как за ней ухаживает. В то же время Куприн не мог постоянно находиться под одной крышей с нею. Если судить по воспоминаниям самой Марии Карловны, то создаётся впечатление, что отец совсем не мог работать дома. Странно подумать, что, живя в одном городе со своей женой и ребёнком, он снимал комнату в гостинице или уезжал в Лавру, в Даниловское либо в Гатчину, чтобы писать...»
А что же сам писатель говорил и писал о своей семейной жизни? Вот строки из его письма к Батюшкову:
«Теперь о любви. Я раньше всего скажу, что никаким афоризмом этого предмета не исчерпать…
Лучше всего определение математическое: любовь – это вечное стремление двух равных величин с разными знаками слиться и уничтожиться (прибавлю от себя – в сладком безумии). Когда Вы говорите + 1 и рядом думаете о –1, то не чувствуете ли Вы между ними какого-то неудержимого безумного тяготения? Но глубочайшая тайна любви именно и заключается в том, что в результате получается не 0, а 3.
Любовь – это самое яркое и наиболее понятное воспроизведение моего Я.
Не в силе, не в ловкости, не в уме, не в таланте, не в голосе, не в красках, не в походке, не в творчестве выражается индивидуальность. Но в любви. Ибо вся вышеперечисленная бутафория только и служит что оперением любви…
Что же такое любовь? Как женщины и как Христос, я отвечу вопросом: «А что есть истина? Что есть время? Пространство? Тяготение?..»
Но для того, чтобы за одной из деталей скрыться от целого, и у меня есть афоризмы:
Любовь похожа на цветы: только что сорванные – они благоухают, но назавтра их надо выбросить.
Или: Больше, чем всё другое в мире, любовь заключает в себе полюсы уродства и красоты.
Или: В любви бесстыдство и стыдливость почти синонимы. И т. д.
(…)
Ваш душевно А. Куприн».
Это письмо написано незадолго до развода с Марией Карловной в 1806 году…
Мать Александра Ивановича не приняла развод. В мае 1909 года она писала Марии Карловне:
«Муся моя родная, дорогая!
Знаете ли Вы, что я над Вашими письмами горько плачу, и никогда я не перестану считать Вас не родным и дорогим мне человеком, особенно теперь. Вы после Ваших этих писем стали мне ещё милее и дороже. Мне почему-то кажется, что Вы одинока и воспоминания о прошедшем Вам делают жизнь нерадостной. Я за Вас тогда только успокоюсь, когда Вы найдёте человека, достойного Вас, и полюбите, и дай Бог, чтобы это скорее случилось. Если бы Вы знали, как дорога мне Люленька и что я должна скоро ломать свою душу при виде второй дочки моего Саши. Когда я была в прошлом году в Гатчине, я ненавидела этого ребёнка; в той комнате, где была помещена Ксения, висел портрет моего сокровища Люленьки, и когда мне приходилось подходить и покачать коляску, то я с со слезами просила прощения у Люленьки, клялась ей, что эта никогда не заменит тебя, мой ангел. Лиза попросила меня взять девочку на руки и хотела снять меня с ней, так я совсем забылась и вскочила положить ребёнка на подушку, говоря, что только с одной Люленькой из всех моих внучат я снялась в моей жизни и больше ни с кем не снимусь. Это видели и Саша и Лиза, но Саша меня понял и извинил, верно, в душе, да и девочке было только три недели. А вот теперь что мне делать. Я числа 12 еду в Житомир… Вот где и начинается моя душевная ломка…
Как Вы утешили меня, написав, что Люленька так хочет меня видеть, а я бог знает что дала бы, чтобы мне пожить с ней хоть две-три недели, на день-два дня невозможно наше свидание с ней, я стану без умолку реветь, и ей будет тяжело и нехорошо. Вот если на будущую весну я буду жива и здорова, то я приеду к Вам в Петербург. Если Вы этого захотите. Одним словом, до Вашего отъезда на дачу или за границу.
Когда я была в Гатчине, то там я видела В. П. Кранихфельда и попросила его журнал присылать мне прямо в Москву во Вдовий дом, так он и сделал, и я стала получать второе полугодие журнал сама. Спасибо Вам, дорогая, за это внимание ко мне. Моя жизнь так пуста, так одинока, что книга для меня все…
Обнимаю Вас и Люленьку. Горячо любящая Вас Л. Куприна.
Пишите мне, Муся моя дорогая, на имя Зины для передачи мне».
Лето 1909 года Любовь Алексеевна Куприна провела в Житомире, где Куприн писал первую часть повести «Яма». Ждала с нетерпением следующего лета, но весной 1910 года тяжело заболела. В таком состоянии ехать в Петербург не могла.
Она написала внучке 15 апреля из Москвы, куда привёз её сын:
«Христос воскрес.
Дорогая моя голубочка Люленька, посылаю тебе на этой карточке дом, где я живу. Поздравь маму, поблагодари за книжки и скажи ей, что я в лазарете. Напиши мне, моя родная, о себе побольше. Я очень, очень тебя люблю и молюсь за тебя. У меня было воспаление бока. Не забывай меня, твою родную любящую бабушку. Л. Куприна».
А уже 14 июня 1910 года она ушла из жизни.
Александр Иванович сообщил об это бывшей жене:
«Похоронили маму. А ты не могла приехать – занялась собачьей свадьбой со своим социал-демократом».
Мария Карловна действительно вышла замуж. 9-го июня 1910 года она обвенчалась с Н. И. Иорданским.
Но что же стало главной причиной их разрыва с Александром Ивановичем?
Конечно, то, что разладились отношения, вроде как и не причина. Во многих семьях проходит любовь, но остаются привычки, которые связывают крепко, связывают, конечно, и дети. Но… Раздал в отношениях приводит к тому, что сердца супруга или супруги, а то и обоих супругов как бы освобождаются для новых увлечений.
Вскоре после окончания русско-японской войны в доме Куприных появилась молодая женщина Елизавета Ротони. Её взяли в качестве няни для маленькой дочери, ну и для помощи Марии Карловне по хозяйству. Оклад установили 25 рублей в месяц. Ну что ж, няня и домработница… Прислуга одним словом. Но прислуга не из простых. Елизавета была дочерью обрусевшего венгра, которого судьба забросила в Оренбург. Там Мориц Гейнрих Ротони и осел, женившись на сибирячке. Старшая их дочь Мария Морицовна стала супругой писателя Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка.
Детей в семье было много. Мария была старшей, а Елизавета моложе неё на целых семнадцать лет. Но, несмотря на эту разницу, сёстры были необыкновенно дружны. Когда родители ушли из жизни, Мария забрала Елизавет к себе, но и её век оказался недолгим – умерла после родов, оставив Дмитрия Наркисовича с маленькой дочкой и сестрой ушедшей в мир иной жены. Писатель сошёлся с гувернанткой, из-за которой жизнь Елизаветы в доме стала невыносимой. Она нашла спасение в Евгеньевской общине сестёр милосердия, и добровольно отправилась на русско-японскую войну. В действующей армии она влюбилась в молодого врача, с которым работала в медучреждении. Собиралась замуж, даже обручилась и стала невестой врача. Но он – грузин по национальности – оказался человеком жестоким, издевался над солдатами, а одного избил на глазах невесты. Бить подчинённого, который не может ответить тебе тем же – не просто жестоко, но и подло. Елизавета была крайне возмущена, от её чувств не осталось и следа. Она рассталась с женихов и уехала в Петербург.
Дочь писателя проливает свет на то, каким образом в жизни Куприна появилась новая женщина – Елизавета.
«Когда Лиза вернулась с войны, Куприны отсутствовали. Их дочка Люлюша, оставленная на няньку, заболела дифтерией. Лиза, страстно любившая детей, день и ночь дежурила у постели Люлюши и очень к ней привязалась. Вернувшись в Петербург, Мария Карловна обрадовалась привязанности дочери к Лизе и предложила последней поехать с ними в Даниловское, имение Федора Дмитриевича Батюшкова. Лиза согласилась, так как чувствовала себя в то время неприкаянной и не знала, чем себя занять.
Впервые Куприн обратил внимание на строгую красоту Лизы на именинах Н. К. Михайловского. Об этом свидетельствует краткая записка моей мамы, где не указана дата этой встречи. Она вспоминает только, что молодежь пела под гитару, что среди гостей был молодой ещё Качалов.
В Даниловском Куприн уже по-настоящему влюбился в Лизу. Я думаю, что в ней была та настоящая чистота, та исключительная доброта, в которых очень нуждался в то время Александр Иванович. Однажды во время грозы он объяснился с нею. Первым чувством Лизы была паника. Она была слишком честной, ей совсем не было свойственно кокетство. Разрушать семью, лишать
Люлюшу отца казалось ей совершенно немыслимым, хотя и у неё зарождалась та большая, самоотверженная любовь, которой она впоследствии посвятила всю жизнь.
Лиза снова обратилась в бегство. Скрыв от всех свой адрес, она поступила в какой-то далекий госпиталь, в отделение заразных больных, чтобы быть совсем оторванной от мира.
В начале 1907 года для друзей Куприных стало ясно, что супруги несчастливы и что разрыв неизбежен…»
И далее:
«Мемуаристы той поры, упоминая о Куприне, почти не замечают его новую жену. В отличие от Марии Карловны, внешне яркой, громкой, стремящейся всегда и всюду быть на первом плане, Елизавета Морицовна, напротив, на главные роли не претендовала. «Любовь к Лизе возвращает его к давнишней мечте о пересказе «Песни песней», о великой любви царя Соломона к простой девушке из виноградников», – напишет позже их дочь Ксения. Так появилась знаменитая купринская «Суламифь». В том же году увидел свет и еще один гимн торжествующей любви – повесть «Гранатовый браслет».
Куприн переживал отъезд Елизаветы. Тем более, её исчезновение уже ничего не могло изменить.
Дочь писателя вспоминала:
В феврале 1907 года Куприн ушёл из дома; он поселился в петербургской гостинице «Пале-Рояль» и стал сильно пить. Федор Дмитриевич Батюшков, видя, как Александр Иванович губит своё железное здоровье и свой талант, взялся разыскать Лизу. Он нашёл её и стал уговаривать, приводя именно такие аргументы, которые только и могли поколебать Лизу. Он говорил ей, что разрыв с Марией Карловной окончателен, что Куприн губит себя и что ему нужен рядом с ним именно такой человек, как она. Спасать было призванием Лизы, и она согласилась, но поставила условием, что Александр Иванович перестанет пить и поедет лечиться в Гельсингфорс. 19 марта Александр Иванович с Лизой уезжают в Финляндию, а 31-го разрыв с Марией Карловной становится официальным…»
Поселились Александр Иванович и Елизавет в Гатчине. Там они прожили восемь счастливых лет. У них был уютный домик с огородиком, своё домашнее хозяйство. В 1908 году Елизавета родила Ксения, а через год – Зинаида.
Елизавета была верной и преданной женой. Куприн ценил это, но его буйный нрав не позволял ему стать примерным семьянином.
Тяжёлые испытания выпали на её долю в эмиграции. Куприн писал:
«Обитаем в двух грязных комнатушках, куда ни утром, ни вечером, ни летом, ни зимой не заглядывает солнце. Елизавета Морицовна сама стирает, стряпает и моет посуду…»
Елизавете, кроме всего прочего, приходилось работать, чтобы как-то прожить, свести концы с концами.
Олег Михайлов в своей книге о Куприне пишет о её нравственных страданиях:
«Чуткая и самоотверженная Елизавета Морицовна с болью следила за тем, как гаснет в Куприне писатель. На её хрупкие плечи легли теперь все житейские невзгоды – все муки за неоплаченные долги и добывание денег «хоть из-под земли» не только для собственной семьи, но и для нуждающихся друзей и знакомых. Видя, как тяжело Куприну писать на чужбине, как непостоянны заработки некогда знаменитого писателя, Елизавета Морицовна вместе с профессиональным мастером открыла переплетную мастерскую… Коммерческая затея отважной, но непрактичной женщины кончилась плачевно: компаньон оказался пьяницей, заказы не выполнялись в срок, и мастерскую пришлось очень скоро закрыть…»
Но самым для неё ужасным испытанием было ещё и то, что Куприн, несмотря на возраст, часто увлекался женщинами, посвящал им стихи, бывало, что не ночевал дома.
Тяжёлая болезнь подкралась незаметно. Было решено принять приглашение Советского правительства и вернуться на Родину. В конце мая 1937 года Куприны выехали в СССР. Там спустя год он и завершил свой жизненный путь. Елизавета Морицовна ушла из жизни в блокадном Ленинграде.
--
Николай Шахмагонов
Николай Шахмагонов. Любовь - есть нравственное творчество
Исповедь Михаила Пришвина
Николай Шахмагонов
ЛЮБОВЬ – ЕСТЬ НРАВСТВЕННОЕ ТВОРЧЕСТВО
(Исповедь Михаила Михайловича Пришвина)
«Любовь похожа на море…»
Михаил Михайлович Пришвин, признанный певец русской природы, автор романов, повестей, детских рассказов, встретил своё счастье лишь в шестьдесят семь лет.
Шестьдесят семь! Для кого-то старость и всё лучшее уже прошлом, а кто-то и вовсе ушёл раньше… Пришвин же только в шестьдесят семь сделал первый шаг на Олимп Счастья, Семейного Счастья…
И вот в шестьдесят семь лет всё перевернулось, всё пошло кувырком, но, в самом добром, самом хорошем и самом радостном для Михаила Пришвина смысле. Он снова испытал то, что лишь отдалённо испытал в юности.
Итак, всё произошло 16 января 1940 года. А впереди ещё было 14 лет – четырнадцать лет счастья, настоящего, всепобеждающего, счастья, без сучка без задоринки.
Что-то мистическое было в этом счастье – Пришвин ушёл из жизни именно 14 января 1954 года. Именно 14 января, прожив долгую жизнь – не каждому судьба выделяет такой срок на нашей грешной Земле.
Впрочем, не будем сразу раскрываться карты, не будем сразу рассказывать о том, что же послужило причиной счастья, а точнее, кто, поскольку, что бы там, и кто не говорил, истинное счастье может прийти только вместе со светлейшим и прекраснейшим из всех чувств – чувством Любви. Пришвин написал в своём дневнике, когда встретил своё счастье:
«Любовь похожа на море, сверкающее цветами небесными. Счастлив, кто приходит на берег и, очарованный, согласует душу свою с величием всего моря. Тогда границы души бедного человека расширяются до бесконечности, и бедный человек понимает тогда, что и смерти нет... Не видно «того» берега вморе, и вовсе нет берегов у любви.
Но другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув,приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает соленая инегодная.
– Любовь – это обман, – говорит такой человек и больше невозвращается к морю…».
Возможно, были времена, когда и он сам считал любовь обманов, поскольку было много, очень много в жизни горестей и печалей, сомнений и разочарований. Были и самые первые, робкие чувства, были и первые мятежные желания, были соблазны, которые не распалили желаний, а напротив, погасили их, напугав Пришвина.
В дневнике он откровенно рассказывает о первых опытах общения с прекрасным полом:
«Это было в детстве. Я – мальчик и она – прекрасная молодая девушка, моя тётка, приехавшая из сказочной страны Италии. Она пробудила во мне впервые чувство всеохватывающее, чистейшее, я не понимал ещё тогда, что это – любовь. Потом она уехала в свою Италию. Шли годы. Давно это было, не могу я теперь найти начала и причин раздвоенности моего чувства – этот стыд от женщины, с которой сошёлся на час, и страх перед большой любовью».
Первая любовь! Она не забывается. Михаил Юрьевич Лермонтов посвятил ей всего две строки в стихотворении «Кавказ». Но какие это были строки!
Там видел я пару божественных глаз;
И сердце лепечет, воспомня тот взор:
Люблю я Кавказ!..
И пояснил:
«Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея десять лет от роду?
Иван Сергеевич Тургенев посвятил этому чувству прекрасную повесть, так и назвав её: «Первая любовь», Тютчев даже в исполненном печали и трагизма стихотворении на смерть Пушкина, воскликнул:
«Тебя, как ПЕРВУЮ ЛЮБОВЬ,
России сердце не забудет…»
Впрочем, и писатели, и поэты, да что там, и каждый читатель тоже по своему испытал в своё время первую любовь, по своему пережил её и Пришвин.
Он не раз ещё мысленно возвращался в юные годы, он думал о ней и тогда, когда встретил много лет спустя предмет этой своей любви, но к тому времени многое перевернулось и переломилось в его душе, и первый опыт восприятия чувств к прекрасному полу заставил сделать свои, выстраданные выводы.
Он был уже не ребёнком, но ещё и не юношей – он был в отроческом возрасте. Он жил в имении своих родителей, приобретённым дедом – Елецкий район, в то время Орловской губернии… То есть, он родился в губернии, давшей России великолепную плеяду знаменитых писателей и поэтов. В имении была горничная – Дуняша. Девушка красивая, немножечко дерзкая, немножечко ироничная и довольно раскованная. Она была старше Михаила, старше, может, и не на много, с точки зрения зрелых лет… Но в том возрасте и год, и два, а тем более больше, имеют значение.
Да… Чем дальше нас уносят в зрелость годы, тем меньше разница в летах видна. Это очевидно каждому, и это я обрёл в поэтическую форме, завершая стихотворение:
Ручьи и реки катят в море воды,
Соединяет в море их волна.
Чем дальше нас уносят в зрелость годы,
Тем меньше разница в летах видна!
Михаил Пришвин, несмотря на то, что был отроком, очень нравился Дуняше, нравился настолько, что она не раз намекала, что готова с ним «на всё»… И он сдался, он рванулся в неизведанное… Но, как вспоминал впоследствии, в самую решительную минуту, словно услышал внутренний голос – или, как пояснил – голос невидимого «покровителя»: «Нет, остановись, нельзя!»
Много лет спустя, оценивая свою жизнь, написал:
«Если бы это произошло, я был бы другим человеком. Это проявившееся во мне качество души, как «отрицание соблазна», сделало меня писателем. Вся моя особенность, все истоки моего характера берутся из моего физического романтизма».
Это было время, когда возникали различные философские и литературные течения по своему, истолковывающие тему любви, тему взаимоотношений с прекрасным полом, и особенно тему близости.
Владимир Соловьёв, Александр Блок, Андрей Белый… Какие только мысли не высказывали они! Блок, к примеру, после свадьбы объявил своей жене, что отношения у них будут только платоническими…
Что подтолкнуло Пришвина к такому направлению? Желание следовать знаменитым поэтам? Или какие-то жизненные коллизии?
Он выбирал: «Любовный голод или ядовитая пища любви?»
«Мне достался любовный голод».
Да, именно так отметил в своём дневнике Пришвин. В молодости сердца открыто любви. В двадцать девять лет – в 1902 году – он отправился в путешествие по Европе. Позади была учёба в Лейпцигском университете, казалось, открыты все дороги в жизнь… И вот в Париже он встретил студентку из России, Вареньку Измалкову, которая училась в Сорбонне, в Парижском университете.
И он влюбился, и любовь его не стала безответной. Три волшебных недели они провели вместе. Но… Не Блоковские ли стихи о «Прекрасной даме» встали между ними – Пришвин не мог отделаться от чувства, не мог переступить грань, говоря Бунинскими словами «последней близости». Он боготворил Вареньку, но не смел к ней прикоснуться, хотя она испытывала к нему вполне земные чувства, в которых соединялись и духовные, и плотские начала.
Вполне возможно, она ждала объяснений и предложения руки и сердца, но Пришвин словно дразнил её и через годы написал в дневнике:
«В этом и состоял роковой роман моей юности на всю жизнь: она сразу согласилась, а мне стало стыдно, и она это заметила и отказала. Я настаивал, и после борьбы она согласилась за меня выйти. И опять мне стало скучно быть женихом. Наконец, она догадалась и отказала мне в этот раз навсегда и так сделалась Недоступной».
А потом с горечью признал:
«К той, которую я когда-то любил, я предъявлял требования, которые она не могла выполнить. Я не мог унизить её животным чувством – в этом было моё безумие. А ей хотелось обыкновенного замужества. Узел завязался надо мной на всю жизнь».
Любовь к Вареньке Измалковой была знаковой для судьбы будущего писателя, поскольку именно разрыв с предметом этой любви и заставил Пришвина потянуться к чистому листу бумаги , чтобы излить всю боль от случившегося разрыва. Много лет спустя Пришвин вспоминал:
«Моя первая запись жизни была в 1902 году в Марте (или Апреле?) в поезде из Парижа в Берлин. На клочке бумажки, обливая её слезами, я записывал этапы моей первой любви к девушке, с которой почему-то решил навсегда расстаться. Этот клочок бумажки приблизительно такого содержания:
1) Встреча и розы.
2) Розы в холод не пахнут.
3) Розы в комнате запахли и т. д. – этот клочок и был моим первым произведением. И самое замечательное в этом романе, это что я сам по собственному желанию сделал её недоступной для себя, как будто эта недоступность необходимо нужна мне была для того, чтобы сделаться настоящим писателем, о чём, конечно, в то время я вовсе не знал.
Стремление выйти (зачёркнуто: из себя путём) из мучительного состояния путём записи было совсем бессознательным, совсем «ни для чего».
Материалист не тот человек, кто утоляет свой голод, поедая хлеб, а тот, кто голодный, не имея куска хлеба, понимает (зачёркнуто: солнечную природу) солнечную материю хлеба».
Любые попытки борьбы с Природой бесперспективны. Пришвин понял это не скоро. А в те годы он страдал и мучился, мучился и страдал.
У него было несколько контактов, уже иных, совсем не платонических, он не однажды испытал страсть, но страсть без любви.
О них он писал в 1913 году:
«Чем примитивней душа, чем ближе к природе, тем напряжённей переживания любви...
Первоначальное чувство: овладеть женщиной и порадоваться, вильнув хвостом: я победил! (потом вызывает) и боль, боль вызывает злобу, потом наполненное злобой существо становится само себе противно, и вот он кается, уничтожает, сбрасывает с себя всё, чтобы новым быть, и опять к той же женщине: я не такой теперь, я идеально люблю; и снова крушение идеалов, и опять злоба, сначала мелкие колебания, потом больше и больше, сначала она двойная, потом волны больше, и она, наконец, становится Мадонной, а потом Марухой.
А она желает обыкновенного [мужа], ей это ничего не нужно, и чем тоньше он становится, тем дальше от неё чувство: секрет найден, как избежать уколов жизни: нужно не соприкасаться с раздражением, хорошо! – но это найденное спокойствие всегда сопровождается чувством, что настанет когда-нибудь время расплаты – это всё больше и больше обостряется, и вот, наконец наступает расплата: любовь».
Судьба устроила ему встречу с той, которая впервые заставила трепетать его сердце, с его тёткой… И он рассказал ей всё, выложил все свои сомнения, пожаловался на раздвоение в мыслях и чувствах. А она ответила:
«А ты соедини. Но в этом же и есть вся трудность жизни, чтобы вернуть себе детство, когда это всё было одно».
А ведь жизнь на Земле идёт по однажды и навсегда установленным Законам, высшим Законам Природы… Да, каждый на Земле выполняет свою роль, свою задачу, которую получил при рождении. Но для выполнения этой задачи, каждому даётся выбор своей второй половинки, с которой предстоит шествовать по жизни. Недаром говорят, что браки свершаются на Небесах. Но почему так говорят? Да потому что каждому из нас раз в жизни даётся Подсказка Создателя при выборе это второй половинки. Ну а что касается идеальной пары, то она возможна только при полной гармонии духовных отношений и тех отношений, которые Пришвин называл плотскими и которых сторонился. Но как не сторонись, нарушая Закон, невозможно испытать счастья. И в отношениях «одно от другого» невозможно. Не может быть платонической любви – она не предусмотрена Законами Природы.
Годы шли, а он снова и снова мысленно возвращался в юность. Он вспоминал свою любовь к Вареньке, любовь далеко не безответную, любовь, которую он потерял по собственной вине. Он не мог не думать о том, а что было бы, если б он сделал предложение… Ответ себе мог дать только один:
«…песнь моя осталась бы неспетой».
Но при этом тут же находил и объяснение случившемуся:
«…чем больше я вглядываюсь в свою жизнь, тем мне становится яснее, что Она мне была необходима только в своей недоступности, необходима для раскрытия и движения моего духа».
И ещё одно признание:
«Мне было очень неладно – борьба такая между животным и духовным, хотелось брака с женщиной единственной».
Вдруг мелькнул луч надежды – нашлась Варя Измалкова. Она жила в Париже, и, узнав, адрес, Пришвин отправил её письмо, полное любви...
Позже он записал в дневнике:
«Мы писали, но потом перестали. Через три года в Петербурге я получил от неё письмо, она назначила мне свидание. Я по ошибке пришёл на другой день после назначенного, опоздал, и она уехала в Париж. Мне сказали, что она была невестой берлинского профессора, любила его, но перед свадьбой отказала. Вот в это время я и получил от неё письмо. Её близкие знакомые хотят уверить меня, что она меня не стоит, что она не может любить, её не хвалят, называют сухой, кокеткой...»
Пришвин остро переживал окончательный разрыв. Чтобы успокоиться, он отправился в путешествие по России, снова много писал о природе. Его книги получили известность. Но душевная рана не заживала:
«Потребность писать есть потребность уйти от одиночества, разделить с людьми свое горе и радость… Но горе я оставил при себе и делился с читателем только своей радостью».
И он снова и снова, оставаясь наедине с дневником, изливал его страницам свою душеную боль. 17 Сентября 1906 года написал:
«…Четыре года тому назад в начале апреля 1902 года в Париже (у А.И. Каль) меня познакомили с молодой девушкой В.П.И. Она очень ласково со мной заговорила о чём-то, но нас сейчас же позвали обедать вниз. Мы побежали быстро с ней по лестнице и, весёлые, смеясь, сели рядом. За столом было много пансионеров, и мы могли, не стесняясь, тихо болтать по-русски. Среди французов, сухих и, кажется, очень буржуазных, так было интимно приятно чувствовать себя русским. На столе, кажется, стояли какие-то красные цветы. Я потихоньку оторвал большой красный лепесток и положил ей его на колени. Ей, кажется, это понравилось, она мило улыбнулась. Несколько дней спустя я был в театре с нею в одной ложе. В антрактах мы с ней о чём-то говорили. Между прочим, она сказала, что не могла бы жить в России в деревне. Я удивился: а наша литература, а наши мужики, неужели это не может примирить с деревней? Кажется, я сказал тепло, хорошо, она ласково на меня посмотрела и молчанием сказала, что согласна. Я её провожал на Rue d'Assise (северо-восточная часть Парижа). Она меня просила показать ей Jardin des Plantes (Ботанический сад, Ирисовый сад) завтра. Мы условились встретиться в Люксембургском саду у статуи. В парке всё зеленело, апрельское солнце грело, дама кормила птиц крошками хлеба. Я внимательно смотрел на даму и птиц. В.П. подошла ко мне, розовая, с розовым бантом, маленькая. Мы пошли. В саду я философствовал, что-то говорил о Канте и объяснял естественно-исторические коллекции. Было приятно вместе. Мы встречались ещё несколько раз».
И снова в 1907 году рассказ о Вареньке:
«Однажды, я помню, мы ехали на конке. Пришёл громадный рабочий в синих широких штанах. Он был усталый, потный. Дамы вынули платки и, зажав носы, вышли на площадку. В.П. тоже вышла. Когда ушёл рабочий, В.П. вернулась. Я сказал ей, что она поступила нехорошо, что я так не сделал бы, но я демократ и не пример, но если бы я был аристократом, то ещё более не смог бы себе позволить так оскорблять рабочего. Она на меня внимательно посмотрела. Потом сильно покраснела и, смущенная, удивленная, сказала: «Я не думала, что вы такой глубокий». В этот момент она мной увлеклась, а я её безумно полюбил. Я её так полюбил, навсегда, что потом, не видя её, не имея писем о ней, четыре года болел ею и моментами был безумным совершенно, и удивляюсь, как не попал в сумасшедший дом. Я помню, что раз даже приходил к психиатру и говорил ему, что я за себя не ручаюсь.
Через несколько встреч после случая в конке у нас вышло какое-то недоразумение. Кажется, она нашла что-то обидное в моей записке к ней. В результате оказалось необходимым для меня и для неё объясниться. Мы встретились в день отъезда А. И. К. в Лейпциг. Кто-то принёс А. И. громадный букет роз на прощанье, и я увидел её с этими розами, с удивительно милым ласковым лицом. Мы молчали, дожидаясь отъезда А.И. Но без слов так много говорилось, ожидалось. Я чувствовал, что скажу всё, что я должен сказать, что здесь, в Париже, на свободе и нужно быть свободным. И настоятельность, и значение признания росли с каждой минутой. Поезд тронулся, мы остались одни. На площадке омнибуса мы молча стояли и не решались говорить. Между нами был большой букет роз, но они не пахли. «Не пахнут розы»... «Ну, говорите же», – сказала она...
И я ей всё сказал, бессвязный бред о любви, просил её руки. Она была в нерешимости. Мы сошли с конки, был сильный дождь. Я всё время без перерыва ей говорил, клялся, что люблю. Она молчала. Когда пришли к воротам, она меня расцеловала неожиданно, быстро. «До завтра, – сказала она. – У статуи. При всякой погоде».
Утром она пришла ко мне на квартиру и дала письмо; там было написано: я вас не люблю... Но её лицо говорило другое, она чуть не плакала. Мы пошли в ботанический сад, были в Notre Dame de Paris. Простились в Люксембургском саду, я плакал, она меня целовала. Я в тот же день уехал в Лейпциг и поселился на старой квартире. Через день А.И. приносит письмо из Парижа, которое оканчивалось: судите меня... Я с экспрессом в Париж. Мы снова у статуи, молчим или говорим пустяки, ходим в Люксембургском музее под руку в толпе, среди прекрасных мраморных фигур. Пароход на Сене. Большой зелёный луг, парк, кажется, Булонский лес. Мы высаживаемся на луг, идём под руку, она говорит: и так вот будем всю жизнь идти вместе... Дальше пока ещё тяжело писать. Я пропускаю... Мы расстались почему-то на кладбище: сидя в густой зелени, на могильной плите, мы без конца целовались. Я помню, нас немного смутили две старые набожные женщины в чёрном».
«Павловна» явилась мне… как часть природы»
Наконец, Пришвин всё-таки женился. Что заставило его пойти на этот шаг? Быть может, красивые и грустные глаза овдовевшей крестьянкиЕфросиньи Павловны Смогалёвой, оставшейся с ребёнком, так взывали к сочувствия, что он не выдержал? Он женился без любви, а из сочувствия, сострадания.
Даже рассказывая об этой женитьбе, он отталкивается от той своей, незабываемой любви к Вареньке:
«Через год после нашей встречи в Париже я сошёлся с крестьянкой, она убежала от мужа с годовым ребёнком Яшей. Мы сошлись сначала просто. Потом мне начала нравиться простота её души, её привязанность. Мне казалось, что ребёнок облагораживал наш союз, что союз можно превратить в семью, и подчас пронизывало счастливое режущее чувство чего-то святого в личном совершенствовании с такой женой. Я научил её читать, немного писать, устроил в профессиональной школе, так как не ручался за себя. Она выучилась, но продолжала жить со мной. У нас был ребёнок и умер. Теперь скоро будет другой. Яша вырос, стал хорошим мальчуганом, я его люблю. Я привык к этой женщине. Она стала моей женой. Но, кажется, я никогда не отделаюсь от двойственного чувства к ней: мне кажется, что всё это не то, и одной частью своей души не признаю её тем, что мне нужно, но другой стороной люблю…»
Но впоследствии написал:
«Фрося превратилась в злейшую Ксантиппу».
Он имел в виду жену греческого философа Сократа Ксантиппу, имя которой, благодаря отвратительному характеру, стало нарицательным для сварливых и злых жён.
В судьбе Пришвина все последующие события вытекали из его поступков, соответственных опыту его первой любви, любви, неудачной по его же собственной воле, а отчасти, если иметь в виду назначенную встречу, так и не состоявшуюся, по воле Случая. И он постепенно утверждался во мнении:
«Вспоминал, как в молодости Она исчезла, и на место её, в открытую рану, как лекарство, стали входить звуки русской речи и природа. Она была моей мечтой, на действительную же девушку я не обращал никакого внимания. И после понял, что потому-то она исчезла, что эту плоть моей мечты я оставлял без внимания. И вот за то я стал глядеть вокруг себя с родственным вниманием, стал собирать Дом свой в самом широком смысле слова. И, конечно, «Павловна» явилась мне тогда не как личность, а как часть природы, часть моего Дома. Вот отчего и нет в моих сочинениях «человека» («бесчеловечный писатель»)».
Так прошли годы в супружестве, но без любви, годы жизни не «с личностью», нет… годы жизни с «частью природы».
«Лада Валерия…»
И вот 16 января 1940 году в его дом вошла Валерия Дмитриевна Вознесенская-Лебедева (в девичестве Лиорко). Её прислали из Союза писателей, рекомендуя литературным секретарём. Было ей 40 лет. Она родилась 29 октября 1899 года в Витебске. Выросла в добропорядочной семье. Отец был подполковником жандармской службы, начальником железнодорожного Жандармского отделения Риго-Орловской железной дороги в городе Двинске, затем участвовал в Первой Мировой войне, был ранен… Но в 1918г. расстрелян в порядке красного террора, развязанного троцкистами. Мать, Наталия Аркадьевна, была дочерью витебского помещика.Семья была патриархально-православной и Валерия с детских лет была приучена к ежедневным молитва. Уже в десятилетнем возрасте она самостоятельно читала Евангелие.
И вот революция принесла горе в семью.
Да и первая любовь Валерии оказалась неудачной. Возлюбленный был философом, последователем в семейных отношениях идеалов Соловьёва, подхваченных в своё время Блоком и Белым. Он был против брака, выступал за духовные высокие отношения… Вместо руки и сердца он предложил странствия для проповеди новых учений о любви и семье. Валерия не могла оставить больную мать, сражённую семейной трагедией, и решила выйти замуж за старого друга, давно добивавшегося её руки. Но тот вскоре оказался в ссылке. Валерия попросила развода – тем более оба знали, что любви она не испытывала.
И вот она пришла к Пришвину, который был на 27 лет старше её. Начала работу, а Михаил Михайлович вскоре записал:
«Это была женщина не воображаемая, не на бумаге, а живая, душевно-грациозная и внимательная, и я понял, что настоящие счастливые люди живут для этого, а не для книги, как я, что для этого стоит жить и что о нас говорят, потому что мы себя отдали, а о тех молчат, потому что они жили счастливо: о счастье молчат.
И вот захотелось с этого своего мрачно-высиженного трона сбежать...
Как прыжок косули в лесу, – прыгнет и не опомнишься, а в глазу это останется и потом вспоминаешь до того отчетливо, что взять в руки карандаш и нарисовать. Так вот и пребывание этой женщины в моей комнате: ничего от неё как женщины не осталось, это был прыжок. Но... как же счастливы те, кто не пишет, кто этим живёт. А и вполне возможно, что это «соблазн», что это путь не к себе, а от себя.
Как же всё произошло? Об этом мы можем узнать из дневника писателя. Михаил Михайлович рассказал о знакомстве и первых взаимных симпатиях, а затем и любви с необыкновенной откровенностью. Приведу некоторые выдержки из дневника, который весь читается как роман…
Итак, начало 1940 года. Пока всё по-прежнему…
2 января Пришвин записал:
«Установилась зима. Работа над «Неодетой весной» вошла в берега, и теперь уже наверно знаешь, что выйдет, и уже ясно видишь конец: живая ночь: «Приди!» – выражающая песню всей моей жизни».
И, конечно, несколько слов о войне, ведь войной пахло в воздухе… В тот же день в дневнике отмечено:
«Аксюша (племянница жены, ставшая домработницей у Пришщвина – Н.Ш.) ходила с Боем (собака Пришвина – Н.Ш.) на улицу, видела там много детей, играющих в войну, и сказала:
– Будет война!
И так объяснила мне. В прежнее время, бывало, старики заговорят о войне, и детям до того становится страшно, что долго не могут уснуть. Тогда старики начинают детей успокаивать: война пойдёт, но к нам не придёт, нас война побоится. Мало-мальски успокоят, и уснут дети, и всё-таки… страшно и не хочется войны.
– А теперь, – сказала Аксюша, – дети играют в войну, и так охотно, стреляют чем-то друг в друга, падают, будто раненые, их поднимают, уносят. И всё в охотку. И если детям не страшна война, то, значит, будет война».
Но думы о работе, ибо писатель не может не думать о работе.
Недавно мне прислали стихотворение, точнее вырезку из газеты с неполным текстом стихотворения. К сожалению, оторваны последнее или последние четверостишия и вместе с ними имя автора. Но достаточно прочитать первое…
Художники, писатели, поэты!
На свете войны, праздники, чума,
Но это всё лишь новые сюжеты,
Всего лишь темы будущих Дюма…
Довольно точно сказано и в какой-то степени по-Пришвински!
14 января в дневнике появилась запись:
«Мне захотелось работать немедленно и быстро над своими дневниками, чтобы месяца через три всё закончить и сдать в Музей. Нужен человек, могущий работать у меня часов 8 в день».
Пришвин имел в виду Государственный Литературный музей, сотрудники которого, зная об уникальных дневниках писателя, предложили передать в фонд музея весь архив. Пришвин поразмышлял и понял, что одному с этой работой не справится. Необходим литературный секретарь. Союз писателей рекомендовал Валерию Дмитриевну Лебедеву…
И вот наступил день 16 января… В этот день, как уже упоминалось ранее, Валерия Дмитриевна впервые появилась в квартире Пришвина.
В дневнике осталась краткая запись:
«- 43 с ветром. Устроил «смотрины» (её зовут Валерия Дмитриевна). Посмотрели на лицо – посмотрим на работу».
Несколько дней ни слова о Валерии Дмитриевне. И лишь 22 января краткая запись:
«Вчера была вторая встреча с новой сотрудницей»
И всё…
И вдруг далее, три дня подряд записи, которые нельзя не процитировать. Первые шаги пока ещё в неизвестность, первые надежды…
24 Января.
«Есть писатели, у которых чувство семьи и дома совершенно бесспорно, другие, как Лев Толстой, испытав строительство семьи, ставят в этой области человеку вопрос, третьи, как Розанов, чувство семьи трансформирует в чувство поэзии, и четвертые, как Лермонтов, являются демонами семьи, разрушителями (Гоголь), и наконец – я о себе так думаю – остаются в поисках Марьи Моревны, всегда своей недоступной невесты…»
Но вот она перед Пришвиным – Марья Моревна. Уже в первые дни знакомства Пришвин стал понимать это. Он писал:
«Я ей признался в чувстве своём, которого страшусь, прямо спросил:
– А если влюблюсь?
И она мне спокойно ответила:
– Всё зависит от формы выражения и от того человека, к кому это чувство направлено, человек должен быть умный.
Ответ замечательно точный и ясный, я очень обрадовался…
Мы с ней пробеседовали без умолку с 4 ч. до 11 в. Что же это такое? Сколько в прежнее время на Руси было прекрасных людей, сколько было в стране нашей счастья, и люди и счастье проходили мимо меня. А когда мы все стали несчастными, измученными, встречаются двое и не могут наговориться, не могут разойтись. И наверно не одни мы такие.
Валерия Дмитриевна, копаясь в моих архивах, нашла такой афоризм: «У каждого из нас есть два невольных греха, первое, это когда мы проходим мимо большого человека, считая его за маленького, и второе, когда маленького принимаем за большого». Ей афоризм этот очень понравился, и она раздумчиво сказала вслух:
– Что же делать, у меня теперь своего ничего не осталось, буду этим заниматься (работой над архивом) как своим.
40-й год начался у меня стремительным пересмотром жизни, что даже и страшно: не перед концом ли?»
Но Пришвину судьба подарила ещё долгие годы жизни – жизни и счастья. Впрочем, за счастье это нужно было ещё побороться. Он встретил женщину, которая чувствовала его, которая его понимала:
1 Февраля 1940 года.
«Пришла В. Д. = Веде = Веда и сразу, одним взглядом определила, что я со времени нашего последнего свидания духовно понизился. Она очень взволновалась и заставила меня вернуться к себе, и даже стать выше, чем я был в тот раз. Это забирание меня в руки сопровождается чувством такого счастья, какого я в жизни не знал.
– У вас была с кем-нибудь дружба? – спросила она.
– Нет, – ответил я.
– Никогда?
– Никогда, – и самому даже страшно стало.
– Как же вы жили?
– Тоской и радостью.
…Так мы отправились путешествовать в неведомую страну вечного счастья.
Пришвина волновала разница в возрасте, ведь как-никак двадцать шесть лет. Но Валерия Дмитриевна сказала: возраст тут не причём, это своего рода паспорт.
Сущность любви по-Пришвински
Запись в дневнике, датированная 5 Февраля, начинается словами: «Моё рождение (1873 г.)». А затем снова размышления в форме разговора с Валерией Дмитриевной.
«…Мне бы хотелось эту любовь мою к Вам понять, как настоящую молодую любовь, самоотверженную и бесстрашную, и такую бескорыстную. Могу ли? Я хочу понять возвышение Ваше в моих глазах, как силу жизни, которая может воскресить меня. Я хочу быть лучшим человеком и начать с Вами путешествие в неведомую страну не когда-нибудь и в чем-нибудь на поезде или в самолёте, а завтра же и, не уходя никуда. Мы обдумаем вместе радостно путь нашего путешествия, обсудим все его детали и уговоримся выполнять всё, что надо, неуклонно и строго. В Вашем существе выражено моё лучшее желание, и я готов на всякие жертвы, чтобы сделать Вам всё хорошее и тем самому выше подняться и [вырасти] в собственных глазах. Всё, о чем я говорю, вышло от Вас, и я не хочу лицемерить и спрашивать Вас о том, согласны ли Вы со мной путешествовать в неведомую страну. Это не от меня идёт, это я Вам отвечаю, что я согласен и пишу это Вам, как выражение обязательств со своей стороны. И я подписываю договор.
Автор «Корня жизни». Михаил Пришвин, в день своего рождения (23-го Января 1873 года)».
7 Февраля.
«Веда превратила мой Geburtstag (немецк – день рождения) в день именин. …Сознание, как молния, простегнуло меня сквозь всю жизнь, но она была расположена принять меня всего, каким я у неё за это время сложился. И потому никакого стыда я не почувствовал, напротив! Проще самого простого она позволила себя поцеловать, и самое главное, рассказала мне о себе всё самое сокровенное. Больше дать нечего: всё! И всё так просто и ясно, и в то же время «Geburtstag» был разгромлен до конца. (Припоминаю, что после разгрома «Geburtstag'a» я даже пролепетал в полном смущении о своём «приданом», что я не с пустыми словами пришел к ней, а принес и талант и труд всей жизни, что талант этот мой идёт взамен молодости. «А я разве этого не знаю? Я первая обо всём этом сказала и сразу пошла навстречу»).
(…)
9 Февраля.
«…9 часов в обнимку, душа к душе. Что касается работы, то раз такой...»
9 Февраля, ночь. Снова размышления, обращённые к себе:
«– Скажите же, «мастер любви», чем отличается поэзия от любви, не есть ли это одно и то же, поэзия – с точки зрения мужчины, любовь со стороны женщины? Так что мужчина всегда в существе своём поэт, женщина – всегда любовь. Радость – при встрече того и другого, боль от подмены.
Сущность любви и состоит в ожидании, «мастер любви» учит ждать.
Психология поцелуя: со стороны женщины конец ожиданию, со стороны мужчины – стремлению. Дон-Кихот должен прийти в себя исключительно лишь от поцелуя: она поцеловала, и все кончилось – проехало – началась жизнь.
Надо запомнить о том, что я признался в своей ревности, она же ответила, что верно мне это предстоит пережить. – Не вас ли, – спросил я, – придется мне ревновать?
– Нет, – ответила она, – просто, по-бальзаковски я не могу, а такого существа... на свете нет.
Не знаю, любит ли она, как мне Хочется, и я люблю ли её как Надо, но внимание наше друг к другу чрезвычайное, и жизнь духовная продвигается вперёд не на зубчик, не на два, а сразу одним поворотом рычага во всю зубчатку».
Дневниковые записи Пришвина довольно сумбурны – когда человек пишет для себя, то и не заботится о том, чтобы его понимали другие. Иной раз нужно вникать в смысл, сопоставлять описанные события, чтобы понять о чём речь. Ведь дневники часто пишутся, когда нет сил таить в себе какие-то чувства, когда хочется поведать их кому-то, а если некому в данный момент, то поведать бумаги. Пришвин не раз в своих записях жаловался на одиночество, а потому можно думать, что именно дневник от этого одиночества спасал и жизнь его скрашивал.
11 Февраля в дневнике сказано: «Сегодня еду в Загорск и пробуду там всю шестидневку. (19-го вернусь.)»
И далее:
«Какое же это счастье быть избранным: ведь много-много разных людей проходило, и напрашивалось, и, узнав своё «нет!», уходило в Лету. Но я пришёл, и мне ответили «да», и среди множества званых я один стал избранным. А сколько тоже и их проходило и прошло, и только единственная получила моё «да» и стала избранной, и мы оба избранные без вина напиваемся и блаженствуем в задушевных беседах.
Ваши письма в бисерном мешочке мне очень дороги. Когда начинаешь мыслью блуждать и согласно этому неверно придумывать, стоит только поглядеть, и этот талисман и обыкновенная жизнь в священном её выполнении становится заманчивой, и самому начинает хотеться сделать свою поэзию такой же простой и значительной, как жизнь дочери, посвященная матери, и как всё такое, настоящее».
И далее после размышлений:
«Я будто живую воду достаю из глубокого колодца её души и от этого в лице я нахожу, открываю какое-то соответствие той глубине, и лицо для меня становится прекрасным. От этого тоже лицо её в моих глазах вечно меняется, вечно волнуется, как звезда.
Я всегда чувствовал и высказывался вполне искренно, что она выше меня, и я её не стою. Соглашалась ли она с этим – не знаю, во всяком случае она ни разу не отрицала этого соотношения. В последний же раз, наконец, во время ожидания трамвая на улице Герцена, она стала вдруг очень ко мне нежной, очень даже (она ночь не спала, а я стал ей говорить о дятлах, как они усыпляют песней детей, и ещё ей сказал о будущем нашем, когда мы всем «бабам» покажем, кто мы). Что ей понравилось, какую мою песенку она себе выбрала, но когда я ей в этот раз сказал, что я просто смиренный Михаил, а она моя госпожа, то она вдруг мне ответила:
– Не говорите мне этого, мы равные люди (т. е. друг друга стоим).
Форма рассказа:
Я её провожаю. Ждём номер 26 у остановки. Прислонились к стене. Уютно: улица стала Домом. Содержание беседы: Приходит трамвай.
– Давайте пропустим!
– Давайте.
Содержание 2-й главы:
И ещё приходит трамвай, и ещё.
– Пропустим?
И как сказки Шахерезады. А конец: больше трамвая не будет. И пошли пешком…
(…)
Мне кажется, я почти в том уверен, что в скором времени она меня будет любить так же сильно, как и я её: натура такая же поэтическая и в том же нуждается...»
Любовь всегда благотворно влияет на творчество, которое становится плодотворнее, и влюблённый не может не строить замыслы новых произведений. Пришвин рассуждал о новых книгах и, конечно, в жанре любви:
«Книгу о любви, конечно, нужно написать, но только при этом всегда надо быть готовым к тому, что если станет вопрос, книга или горячий поцелуй, то без малейшего колебания бросать книгу в печку. Только при этом условии книга может удасться, и при втором – чтобы мы создавали её вместе, как живого ребёнка создают муж и жена: я – отец, она – мать. И ничего тайного моего, отдельного, – вот это будет книга, вот это будет любовь. По-моему, такого романа на свете ещё не было и такой книги, чтобы книгу вместо ребёнка родить, ещё тоже не было. Впрочем, можно и не рождать. Во всяком случае, все должно быть радостно, весело и ненавязчиво.
(…)
Смотрю на себя со стороны и ясно вижу, что это чувство моё ни на что не похоже: ни на поэтическую любовь, ни на стариковскую, ни на юношескую. Похоже или на рассвет, или на Светлое Христово Воскресенье, каким оно в детстве к нам приходило».
Из дневниковых записей не всегда даже ясно, когда Пришвин говорил со своей возлюбленной мысленно, а когда диалог происходил при встрече. Он прописывал свои мысли, прописывал переживания, а потом иногда, не всякий раз, писал письмо, по его словам, несколько сглаживая написанное в дневнике. Иногда вновь возвращался к уже написанному раньше, оценивая по-новому или заостряя своё собственное внимание на том, что вдруг оказалось наиболее важном в отношениях. Чувствуется, что его довольно долг беспокоила разница в возрасте, и он иногда называл себя стариком, а то допускал и более нелицеприятные эпитеты. Он жил своей любовью, и в дневнике своём выглядел уже совсем не шестидесятилетним человеком, а юношей, впервые испытавшим сильное и всепоглощающее чувство. Он разговаривал с возлюбленной и в дневнике, порою не передавая ей свой мысленный разговор, он писал письма, он мог беседовать часами при встрече.
«Слушаю Вас как божество, старшую, тружусь, спрашиваю благоговейно, и Вы мне отвечаете: «Трудно с Вами». И мне трудно с Вами… Но я люблю Ваше страдание, оно трогает меня, влечёт, я не мог бы расстаться с Вашей задумчивостью. И мне очень нравится Ваша улыбка. Должно быть всё-таки я Вас люблю. <Зачеркнуто: Но я хочу жить, а не разговаривать.>»
А потом вдруг вывод:
«Она убеждена наивно, идеалистически, что если мы будем с ней сидеть на диване и целыми днями говорить, то и откроем друг в друге «настоящих» людей. Но сама цель создания атмосферы без цельного гипнотического влияния: человек взят для чего-то, а когда выходит из-под влияния, то, конечно, становится тем, каким он был и понятно: ничем же материальным не закреплено влияние...> она в моих глазах становится такой большой, такой любимой, что всё обращается в радость, и такую, какой в жизни своей я не знавал».
А чувства становились всё сильнее, всё ярче, всё неколебимее. И Пришвин поверял дневнику свои самые сокровенный мысли, самые яркие признания. Он не всегда мог столь откровенно всё это высказать возлюбленной:
«Я не знаю сейчас в себе и вокруг себя такого, чему бы я мог её подчинить и сказать: «слушайся, то выше тебя». Даже Солнце! Я ведь и Солнце боготворил только за то, что оно согревало, освещало, ласкало лучами своими мою бедную душу. Но если душа моя и без того прыгает и трепещет, переполненная радостью, то зачем я буду искать себе какое-то Солнце.
Когда её не было, Солнце меня учило обращать внимание к поднимаемой им жизни и любить её. Теперь не Солнце, теперь учит меня женщина. Зачем же теперь мне нужно Солнце? Была у меня Поэзия, и я плёл свои словесные кружева и привлекал к себе сердца многих людей. Так что же, если не Солнцу, то подчинить её Поэзии?
Нельзя подчинить её и Поэзии: она выше и, напротив, я должен самую Поэзию ей подчинить.
Она выше всего в мире, и я молчу лишь о том, что выше самого мира.
Господи, помоги мне её больше любить, чтобы она питалась моей любовью и была ею здорова и радостна.
Я смотрел на её волосы каштановые, пронизанные сединками и странно, что, целуя их, думал: «Ничего, ничего, милая, теперь уже больше не будет их, этих сединок». Смысл же слов теперь разгадываю так, что вот раньше ты ведь всё мучилась и сединки росли, а теперь мы встретились, горе прошло, и они больше не станут показываться. Или может быть в это время, как тоже бывает, я почувствовал вечность в мгновении: движения в этой вечности не было, и волосы больше седеть не могли. Или и так может быть, что в этот миг любви рождалось во мне чувство бессмертия и, может быть, даже и магии: было так ведь, что это как будто во мне заключена сила остановить мгновение и больше не дать седеть волосам.
Если думать о ней, глядя ей прямо в лицо, а не как-нибудь со стороны или «по поводу», то все, что думаешь, является мыслью непременно поэтической, и тогда даже видишь сплав чувства с двух сторон: с одной – это любовь, с другой – поэзия. И хотя, конечно, нельзя поэзией заменить всю любовь, но без поэзии любви не бывает, и, значит, это любовь порождает поэзию.
Гигиена любви состоит в том, чтобы не смотреть на друга никогда со стороны и никогда не судить о нём вместе с кем-нибудь.
(…)
В чувстве любви есть и свой земной шар, летящий с огромной скоростью в бесконечном пространстве. Шар летит, а ты вовсе на это не обращаешь внимания и живёшь так, будто все происходит на плоскости.
Люблю – это значит: «Мгновенье, остановись!».
24 Февраля.
«…Я человека нахожу в ней такого, какого не было нигде, и я впервые это увидел. И оттого, когда смотрю на её лицо, то вижу прекрасное.
(…) Моя любовь к ней есть во мне такое «лучшее», какое в себе я и не подозревал никогда. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины только подозревал. Это вышло оттого, что никогда не соприкасался с подлинно религиозными людьми: её любовь ко мне (едва смею так выразиться) религиозного происхождения. Она готова любить меня, но она ещё не все установила, не всё проверила и не всему поверила, что к ней от меня пришло. Наверно, я должен еще заслужить. На этом пути очень помогают мне книги и дневники: всё это написанное было путем к ней. Не понимая – она бы не пришла. Вот теперь только я начинаю понимать, для чего я писал: я звал её к себе, и она пришла.
Как бы я ни восхищался ею, что бы такого не говорил ей в глаза, всё самое лучшее, она не станет отвергать, ведь сознавала, что всё лучшее в ней есть…»
«Впервые… узнал, для чего я писал».
Пришвин с восторгом писал о своём писательском труде, но о писательском труде, пришедшим вместе с любовью, поскольку любовь прояснила многое и многое наполнила своим немеркнущим светом, оживляющим даже самую лирическую прозу. Он признавался, что по новому видит Природу… Что он стал другим..
«Настоящим писателем я стал впервые, потому что я впервые узнал, для чего я писал. И может быть в этом я единственный: все другие писатели отдают себя и ничего не получают кроме глупой славы. Я же своим писанием, своей песней привлекал к себе не славу, а любовь (человека). Таких счастливых писателей никогда не бывало на свете. Никто из них в мои годы не мог воскликнуть от чистого сердца, от радости переполняющей душу: Люблю и да будет воля Твоя».
И вот ещё одно объяснение… О нём в дневнике запись от 25 Февраля…
«Спрашивает:
– Любите?
Отвечаю:
– Люблю!
Она:
– А я этого вам не могу сказать. Со мной совершается Небывалое, и нет на свете человека, кто бы мне был так близок и кому я так открылась, как вам. Но я всё-таки не могу сказать: «люблю». Ведь у меня же долги, если я люблю, то долги сами собою уплачены. А сейчас я не чувствую в Вас того настоящего, ради кого я должна то всё бросить: я сейчас ещё вся в долгах. Но я надеюсь, что когда-нибудь вас полюблю. Но что Вы меня любите, я знаю.
(Это больше, чем я заслужил).
27 Февраля.
«Сегодня же, целуя её, я сказал:
– Вы не сомневаетесь больше в том, что я вас люблю?
– Не сомневаюсь!
– И я не сомневаюсь, что вы тоже немного меня любите.
– Немного люблю.
Я подпрыгнул от радости:
– Правда?
– Правда: скучаю без вас.
И поцеловала в самые губы.
И я сказал:
– Не совсем, но моя.
И она:
– Да.
После этого она и ушла, в то же время осталась, и голубь с нами был и прыгал у меня в груди, проснусь ночью – голубь трепещет, утром встал – голубь.
– Ну, – сказала она, – конечно, надо сделать так, чтобы другие от нас меньше страдали, но если жизнь скажет свое слово, что надо...
– Если будет надо, я возьму вашу руку, выйду из своего дома и больше не вернусь. Я это могу.
Она вспомнила, что всё главное у нас вышло от дневников: в них она нашла настоящее, собственное своё, выраженное моими словами. И вот отчего, а не потому что боюсь, не отдам никогда я эти тетрадки в Музей: это не мои тетрадки, это наши. И так всё пошло переделываться в наше. Самое главное – это надо поскорее устроить ей возможность более спокойно и уверенно жить, иначе просто совестно разводить романы...
Весь смысл внутренний наших бесед, догадок в том, что жизнь есть роман… Она… всё ещё не совсем уверена во мне, всё спрашивает, допытывается, правда ли я её полюбил не на жизнь, а на смерть...
Я где-то в дневнике записал, как страдает глухарь в своей любовной песне, и потом, указав, что все животные переживают любовь, как страдание, указал на человека: только человек сделал из любви себе «удовольствие». Напомнив мне это, она сказала о наших бессонных ночах, разных других мучениях и сказала:
– Хорошее удовольствие!
28 Февраля.
«Ни разу за 30 лет не поцеловал жену в губы со страстью, ни одной ночи не проспал с ней и ни одного часу не провёл с ней в постели: всегда на 5 минут – и бежать. Близко к любви были поцелуи «Невесты» (2 недели) и больше ничего. Так что можно сказать: никакой любви у меня в жизни не было. Вся моя любовь перешла в поэзию, которая обволокла всего меня и закрыла в уединении. Я почти ребёнок, почти целомудренный. И сам этого не знал, удовлетворяясь разрядкой смертельной тоски или опьяняясь радостью.
И ещё прошло бы, может быть, немного времени, и я бы умер, не познав вовсе силы, которая движет всеми людьми. Но вот мы встретились...
Вчера я уверял её опять, что люблю и люблю, что если останется последний кусок хлеба, я его ей отдам, что если она будет больна, я не буду отходить от неё, что...
Много всего такого я назвал, и она мне ответила:
– Но ведь все же делают так.
И я ей:
– А это же мне и хочется: как всё. Об этом же я и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, а быть как все хорошие люди.
29 Февраля.
Объяснение с Аксюшей до конца и её готовность идти к Павловне на переговоры о том, что М. М. жизнь свою меняет. Теперь остаётся слово за Валерией.
Павловна – жена Пришвина. Настала пора объявить ей о решении. О необходимости развода…
1 Марта.
«Написал для серии «Фацелия» рассказ «Любовь», может быть самое замечательное из всего, что я написал.
Валерия не приходила: мать больна. В отношениях к В. прибавилось много ясности и спокойствия. Теперь надо лишь сдерживать себя и ждать».
2 Марта.
«…В этот вечер из моего рассказа «Любовь» ей вдруг открылось, что я не только её понимаю, но что через меня и она себя сразу поняла. Это было так радостно, что целовали друг друга, и она, целуя, говорила: мы подходим к настоящей любви, я начинаю верить, – мы к ней придём».
И снов запись:
«Вечерело. Мы забились в угол дивана, и я стал слушать, как билось её сердце: не симфония, а весь мир как симфония. И вот, один за другим и нога...
– Подождём, – сказала она.
И я послушался. И вместо того мы стали обмениваться словами: на той осинке, на этой почве вырастет слово.
– Ну, и что же? – сказала она. – Вот вы ласкаете мою ногу, целуете грудь, и вам ничего не делается? Поймите же, что ведь это же всё, и грудь Психеи, и нога газели, и всё такое, всё че-пу-ха!
– А что же не чепуха? – спросил я.
– У вас редкий ум, – сказала она, – вы сейчас единственный, с кем я не считаю себя выше, и у вас сердце, какое у вас сердце! И вы единственный, кому я открылась вся и кого я желаю. И всё-таки я не вся с вами. Если вы догадаетесь о том, что не чепуха, я отдам вам всю жизнь: отгадаете?»
5 марта 1940 года:
«Потенциал любви. Откуда что берётся! И физическая и душевная дряблость миновали, чувствую себя сильнее, чем в молодости».
12 Марта.
И снова Пришвин писал о любимой:
«Какая-то неудовлетворимая женщина, вроде русалки: щекочет, а взять нельзя, И не она не дается, а как-то сам не берешь: заманивает дальше.
А, в сущности, оно и должно так быть, если уж очень хочется любить и с желанием своим забегаешь вперёд.
Для оздоровления и жизни надо просто начисто бросить эту любовь, а делать что-нибудь чисто практическое, благодаря чему можно создать близость и привязанность, из которых сама собой вырастет, если мы достойны, настоящая и долгая любовь.
7 Марта.
«Прочитал Ляле «весну света» и получил награду: «Нет, нет, я вас полюблю, не бросайте меня!»
(…)
Чувство полной уверенности, что в мою жизнь послан ангел-хранитель с бесконечным содержанием внутренним и неустанным стремлением вперед. И самое удивительное, что сама она лучше меня это сознает.
8 марта 1940 года 67-летний Пришвин записал слова своей 40-летней возлюбленной:
«Её задушевная мысль – это поэтическое оформление эротических отношений, что для выполнения акта любви нужен тот же талант, как для поэмы. На свете мало таких озорниц, и как раз мне такая нужна».
10 марта:
«Самое большое, что я до сих пор получил от Валерии – это свободу в отношении «физического» отношения к женщине, т. е. что при духовном сближении стыд исчезает и, главное, уничтожается грань между духовным и плотским. Раньше мне казалось, что это возможно лишь при сближении с примитивными женщинами, где «духовное сознание» становится ненужным: «пантеизм»: она – самка (честная, хорошая), а в духовной деятельности, как писатель, например, я один: ей – кухня и семья, мне – кабинет. А теперь мы с ней равные, и мне думается, что вот именно вследствие этого равенства, постоянного обмена и происходит рождение чувства единства духовного и телесного».
Между тем, отношения развивались. Предложение сделано. Теперь необходимо идти к матери Валерии, просить руки.
До 10-го Марта она не говорила мне ни д«13-е Марта… вышло знаменательным днём. Ляля сожгла все свои корабли, все долги, вся жалость полетела к чертям. Любовь охватила её всю насквозь, и все преграды оказались фанерными: всё рушится. Аксюша (домработница) стала первою жертвой: мы объявили за ужином, что мы муж и жена.
…Завтра иду к Наталье Аркадьевне, матери Л., во всем повинюсь и попрошу её благословения.
Ляля рассказывала, что когда матери призналась, та её спросила, думала ли она о возрасте, что если выйдет какой-нибудь новый «перевал», то она-то по молодости вынесет, а ему-то конец. Л. ответила, что думала: что это любовь её последняя и в ней всё.
Но снова, даже после фактического согласия матери, ни да, ни нет:
«…её можно было целовать – это не да, «любишь?», она отвечала «нет», но и это не было «нет»: жди же, она разъясняла, что «нет» относится к её личному, глубокому, небесному пониманию земной любви, а с точки зрения земной любви, то отчего же, она почти готова...»
Понимая, что необходимо побыть вдвоём, без посторонних глаз, без всяких помех, Пришвин предложил Валерии Дмитриевне поехать в дом отдыха – остановил выбор на Подмосковном Доме творчества «Малеевка». Жить там предстояло в одной комнате!..
Он предупредил об этом, и согласие было получено.
В тот же день сделал очередную запись?
Я могу её любить до тех пор, пока в ней будет раскрываться для меня всё новое и новое содержание. И мне кажется, что это будет, что она глубока без конца... Это она и сама сознает, она уверена в этом и в своё время говорила мне, что не может любить меня: она для меня неисчерпаема, а я – исчерпаем. «Я вас любить не могу», – говорила она тогда. Но почему же теперь повторяет «люблю»? Это надо так раскрыть: стихийно она и тогда любила меня, но только не считала это любовью. А когда ей стало ясно, что за своё чувство можно постоять, можно не посмотреть на страдания её близких, что она имеет право на любовь и что без этого права была бы жизнь бессмысленной, то тут она и сказала «люблю».
Сколько раз я повторял в своих писаниях, что я счастлив. И они теперь меня об этом допрашивают, не понимая того, что своим заявлением «я – счастлив», я отказываюсь от дальнейших претензий на личное счастье, что я в нем больше не заинтересован, я ничего не домогаюсь, мне развиваться в счастье не надо: я достаточно счастлив. Отрекаясь от этого личного счастья, я движусь духовно в творчество: мое творчество и есть замена моего «счастья»: там все кончено, все стоит на месте, я «счастлив»; здесь в поэзии все движется... Я самый юный писатель, юноша, царь Берендей, рождается сказка вместо жизни, вместо личной жизни – сказка для всех.
И вот тогда, при отказе от себя, возникает любовь ко всякой твари. Что же, разве это не путь человеческий, прекрасный? Скольким тысячам я указал путь любви. Но почему же пришла она, и то стало болотом, и все мои зайцы поскакали к ней, и птицы полетели, и все туда, туда! И мне стало все равно куда ехать, на север, на юг, везде хорошо с ней: она причина радости и на севере, на юге.
21 апреля 1940 года он подал в Литфонд заявление на две путёвки в Малеевку.
И вот тот же день записал:
«Свет весны всю душу просвечивает и всё, что за душою – и рай, и за раем, дальше, в такую глубину проникают весенние лучи, где одни святые живут...
Так значит, святые-то люди от света происходят, и в начале всего, там где-то, за раем только свет, и свет, и свет.
...и любовь мою никто не может истребить, потому что любовь моя – свет. Как я люблю, какой это свет! Я иду в этом свете весны, и мне вспоминается почему-то свет, просиявший в подвале сапожника, хорошего человека, приютившего Ангела. Когда просиял Ангел, просиял и сапожник.
Огромное большинство записей мгновенны и так неожиданны для сознания в своём явлении, что писатель еще не успел излукавиться, как это бывает почти всегда в крупном произведении. Миниатюра, как искреннее...
23 Апреля.
«Ночь любви, на которую не всякого и молодого-то хватит, дала мне только счастье, и утром я встал бодрый и бесконечно благодарный моей подруге».
Если, лежа возле Ляли, с её рукой под головой, уснуть невинным сном ребёнка и потом открыть глаза, то окажется, что она не спит, а глядит на тебя с глубокой нежностью и счастьем…
…Есть во всем образе Ляли что-то ребячье, как у меня в такой же степени мальчишеское, и в этом «будьте как дети» мы находим себе соединение той любви и другой.
28 апреля
«…начинается какая-то новая фаза моего романа: спокойствие брачных отношений в собственном смысле слова, рост потребности закрепить свои позиции в более глубоких очагах её души, ясность зрения в сторону необходимости самого дела любви, какой-то черной работы для этого.
Ляля решила завтра взяться за работу – и хорошо».
18 Мая.
«Вчерашний день надо понимать, как предупреждение. Ляля клялась при матери и мне клялась здоровьем матери, что теперь навсегда её опыты кончены, что я буду единственным, кому она будет принадлежать… Но я, лежа с ней в постели, просил её не связывать себя клятвой, уверял её, что при её связанности она потеряет лучшее свойство женщины, свою изменчивость. И пусть она несвязанная, вечно изменчивая, предоставит мне самому позаботиться о том, чтобы уберечь её от измены, худшего, что только есть в человеке и женщине.
– Лесной крест, - шептал я ей, неустанно целуя, - есть твое суеверие, твой страх перед твоим величайшим долгом быть собой, утверждаться в себе, быть вечно изменчивой и не изменять
Размышления о любви, преданности и верности составляют лучшие страницы дневника:
«Она предложила «откровение помыслов», что взял на себя, и она иначе ведь не может утвердиться в мысли о моём постоянстве, как мужа. Подумав об этом, я сказал, что с моей стороны помыслы все мои я ей открываю ежедневно без обета: зачем мне обет, зачем крест и венец, если я люблю её и если в живом чувстве всё это и содержится. Точно так же я верю, что она меня любит, и я слабостью, страхом перед самим собой считаю, что она хочет прибегнуть для охраны своего чувства к чему-то внешнему. Так я и свел все ко вчерашнему разговору об измене и об изменчивости.
– Нечего клясться и обещаться, – сказал я, – если мы будем друг друга любить, то само собой будем открывать друг другу свои помыслы. А если ты разлюбишь меня и закроешься, то ответ за твою измену я беру на себя. Будь спокойна и бесстрашна, я буду охранять наше чувство, я беру это на себя, и если изменишь – я за это отвечу.
Свободная любовь без обетов и клятв возможна лишь между равными, для неравных положен брак – как неподвижная форма. Но благословения на брак, на любовь, на откровение помыслов испрашивать... и мы сегодня ночью пойдём к нашему кресту КБ и там в лесу вместе помолимся».
О своей борьбе за любовь, борьбе за счастье Пришвин писал:
«Закончился период внешней борьбы и начинается внутреннее строительство. Бывает, теперь берёт оторопь, спрашиваешь в тревоге себя: а что если это чувство станет когда-нибудь остывать и вместо того, как теперь всё складывается по нашему сходству, всё будет разлагаться по нашим различиям? Я спросил её сегодня об этом и она:
– Не хочу думать, отбрасываю. Если мы не остановимся, мы никогда не перестанем друг друга любить. – Да и намучились мы, – сказал я, – довольно намучились, чтобы искать чего-нибудь на стороне».
Дневник как исповедь
Удивительные откровения Пришвина, его исповедь просто ещё до сей поры не оценены должным образом. Мы знаем «Исповедь» Жана Жака Руссо и восхищаемся ею… Это, считается классикой. Но мы читаем Руссо в переводе, а при переводе, если даже не случается потери в «изящной словесности», то, в любом случае, это уже не совсем Руссо, а отчасти переводчик. К тому же можно привести тысячи примеров, когда переводные произведения иностранных авторов при переводе на «великий и могучий Русский язык» – блистательное определение Тургенева – приобретают значительно больше, нежели теряют. Да и теряют ли что-либо вообще? Очень сомнительно, что теряют.
А здесь перед нами дневники нашего, родного, русского писателя. И дневники, повторяю, достойные самой пронзительной и откровенной исповеди.
Пришвин в постоянном поиске. Каждый день – новые открытия, открытия в великом чувстве любви, открытия в отношениях с чудом чудным – с женщиной! Он не стесняется сцен нежности, не стесняется своих действий и мыслей своих:
«Ложась в кровать перед сном, не менее часу, обняв друг друга, вплотную (первый раз понял, что значит в-плоть-ную), мы не менее часу точно так же прислоняемся и душа к душе. В этот раз мы путешествовали по Кавказу, приехали по Военно-Осетинской дороге к Сурамскому перевалу...»
Мечты… Они мечтали, словно дети. Они были влюблены, словно дети. И он восхищался ею, восхищался всем, что исходило от неё…
«В своих обнажениях тела Ляля совсем ничего не стыдится и в то же время она не «бесстыдная». Дело в том, что она показывается не с целью завлечения, а как бы предупреждает: бери, если нравится, но помни, что это ещё не любовь... Возьми, но я жду не этого».
Чего же она ждёт? Быть может, ответ на этот вопрос, отчасти, содержится в записи: «16 Июня. Троица».
Пришвин размышлял:
«Такое движение вперёд, такое сближенье, такая любовь: разве каких-нибудь пар десять сейчас любят... Но бывает изредка, будто дунет кто-то на любовь, и туман рассеется, и нет ничего. Тогда тревожно спрашиваем мы: «Любишь ли ты ещё меня?» И уверяем и доверяемся, и опять приходит новая волна и сменяется новой. Как будто цветистый поток бежит, уходит и вечно сменяется новой водой».
И далее:
«…чудо уже в том, что до 40 лет в женщине могла сохраниться девочка Ляля. Эта сохранность детства и есть источник её привлекательности и свежести. Напротив, практичность женщины нас отталкивает...»
Пришвин признался:
«Надо очень помнить, однако, что моё разбирательство жизни Ляли имеет не литературную цель (хотя цель эта не исключается), а цель самой жизни моей…»
То есть дневник – не ради дневника, не ради того, чтобы по-писательски сделать зарисовки, которые – некоторые из которых – потом могут стать основой или просто небольшим толчком для рассказа, повести… Да хотя бы просто небольшой миниатюры. Нет, его любовь требует другого – он созерцает любимую и отражает это восторженное созерцание на бумаге, он разговаривает о ней с самим собой, спорит с самим собой и только ради себя, ради себя рисует любимый образ.
2 января 1941 года Пришвин записал:
«Для прочного брака необходимо вечное движение любящих в мир, где оба ещё не бывали и отчего они сами открываются друг другу новыми сторонами. Такой брак можно представить себе только как движение вокруг абсолютно неподвижной точки внутри и с вечной переменой извне».
13 января 1941 года:
«Когда люди живут в любви, то не замечают наступления старости, и если даже заметят морщину, то не придают ей значения: не в этом дело. Итак, если бы все люди любили друг друга, то вовсе бы и не занимались косметикой».
И постоянно думает, думает, думает, постоянно по иске ответов на самые различные вопросы, вопросы жизненные, вопросы, которые волнуют многих, особенно влюблённых и особенно тех, кто ищет любовь, но не может найти.
«И всё так просто: если хочешь, чтобы тебя полюбили – полюби сам. (Но другой говорит: я полюблю, если меня полюбят)».
Сколько шуток по поводу вопросов «любишь не любишь». Он и здесь ищет ответ. Почему же люди так часто спрашивают об этом? Сомнения?
«Мы… в молчании прошли по тропинке, удивились красивой форме её и всех тропинок, выбитых человеческой ногой. Переходя овражек, она повернула моё лицо к себе, спросила:
– Скажи, что ты любишь меня.
– Люблю, но скажи мне, что за этим вопросом скрывается, ведь он порождён сомнением?
– Это возникло, когда ты говорил, что я не мешаю твоему одиночеству. Я возревновала тебя к твоему одиночеству».
Он размышляет о стыдливости и ложной стыдливости, о том, что притягательная сила двух любящих душ воспламеняет притяжение любящих тел:
«Нет ничего хуже того «стыдно» условного, через которое воспитывается страсть к запретному телу: именно тем, что худо, приучают к безликому удовлетворению похоти! Приучают к тому, чтобы только дорваться, а там под прикрытием плоти всё равно был бы хоть кто. Из этого и создается проституция: обыкновенная «любовь» за деньги. Ляля не имеет в себе того «стыда» и в короткое время воспитала меня: я теперь больше уже не чувствую той отдельности своей от женского тела, в которой разгорается плоть. Напротив, мне удавалось для удовлетворения добиться через близость тела прикосновенности к душе, чтобы плоть моя не выходила из меня, а растворялась в моей крови. За счёт этого растворения получается постоянное любовное состояние, постоянная мысль обо всем через друга (от этого получается не удовлетворение, а со-творение, т. е. творчество в сообществе с Целым)».
«Любовь и поэзия – это одно и то же. Размножение без любви – это как у животных, а если к этому поэзия – вот и любовь. У религиозных людей… эта любовь, именно эта – есть грех. И тоже они не любят и не понимают поэзии».
Безусловно, лучшие страницы дневников Михаила Михайловича Пришвина посвящены встрече с Валерией Дмитриевной, женитьбе на ней и счастливому супружеству. Любовь к Валерии Дмитриевне всколыхнула писателя, который уже начинал считать себя стариком – как-никак шестьдесят семь лет. И вот он стал снова, словно юноша, но вспоминал юность всё-таки опираясь на свой жизненный путь и размышлял с высоты своего опыта.
Он испытал многое… Есть размышления такого характера:
«В своё время я был рядовым марксистом, пытался делать черновую работу революционера и твёрдо верил, что изменение внешних условий (материальных) жизни людей к лучшему, непременно приведёт их к душевному благополучию... Когда же пришла общая революция, и я услышал, что моя родная идея о незначительности личности человека в истории в сравнении с великой силой экономической необходимости стала общим достоянием, и этому научают даже в деревенских школах детей, то я спросил себя: «Чем же ты, Михаил, можешь быть полезен этому новому обществу и кто ты сам по себе?»
Так вопрос о роли личности в истории предстал передо мной не как догмат веры, а как личное переживание. Мои сочинения являются попыткой определиться самому себе как личности в истории, а не просто как действующей запасной части в механизме государства и общества... Так разбираясь, я открыл в себе талант писать. И мне открылось, что в каждом из нас есть какой-нибудь талант, и в каждом этом таланте скрывается, как нравственное требование к себе самому, вопрос о роли личности в истории».
Он выбрал не революционную борьбу, не политику – он выбрал художественную прозу, причём, окунулся в мир живой Природы.
Современники рассказывали, что у Пришвина была встреча со Сталиным, и Сталин задал вопрос о творческих планах писателя и о том, есть ли в этих планах какие-то задумки о произведениях, посвящённых рабочему классу, крестьянству – одним словом, строительству социализма в СССР.
Пришвин стал рассказывать о своём увлечении природой, о книгах, уже написанных и задуманных.
Сталин слушал внимательно, а затем с улыбкой сказал:
– Ладно! Пишите уж про своих птичек...»
И Пришвин писал о Природе, писал и о птичках и о животных… Но он писал и о любви:
«Итак, всякая любовь есть связь, но не всякая связь есть любовь.
Истинная любовь – есть нравственное творчество. Можно закончить так, чтолюбовь есть одна – как нравственное творчество, а любовь, как только связьне надо называть любовью, а просто связью. Вот почему и вошло в нас это олюбви, что она проходит: потому что любовь как творчество подменяласьпостепенно любовью-связью, точно так же, как культура вытесняласьцивилизацией».
--
Николай Шахмагонов